Неточные совпадения
— Можно и сейчас! — подумав, молвил отец. —
Вот, примерно, ходил
я с отцом — дедом твоим — на расшиве, бечевой ходили, бурлаками, было
их у нас двадцать семь человек, а дед твой — водоливом. Мужик
он был большой, строгий, характерный…
Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал
он о ту пору: «Всё
я забрал, а на что
мне?
—
Вот оно: чуть только
я тебе сказал, что отца не слушался, сейчас ты это перенял и махнул на улицу! А не велено тебе одному выходить. И ещё: пришёл ты в кухню — Власьевну обругал.
— Хошь возраста
мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у
меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам болит, не иначе, как сдвинули
мне его с места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была,
вот так же задевал бы
он!
— Откуда вы с хозяином — никому не известно, какие у вас деньги — неведомо, и кто вы таковы — не знатно никому!
Вот я —
я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто
они были, и чем
их били, а ты — кто?
—
Вот что, мотыль, коли соберутся
они тебя драть — сигай ко
мне!
Я тебя спрячу. Тонок ты очень, и порки тебе не стерпеть. Порка, — это ты
меня спроси, какая она!
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет
он, а
я — молодая,
мне ласки-то хочется! Родненький, что будет, если скажешь?
Мне — побои,
ему — горе, да и этому, — ведь и
его жалко! А уж
я тебя обрадую:
вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и
его и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю
я его: «Что ж, не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная,
я всё думал —
вот бы за
меня такую барину отдать!» — «Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь как же, говорит, коли баринова она!»
— Укололся? Разорвал
он мне рубаху-то,
я тут булавкой приколола, не успев другую рубаху надеть.
Вот, вынула.
— А
вот, — медленно ответила женщина, — приедет батюшка твой, начнут
ему на
меня бухать со всех сторон — что
я буду делать? Скажи-ка ты
мне…
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки!
Вот что: есть у
меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил
он, дёргая себя за ухо. — Дам
я записку к
нему, —
он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у
него, а
я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя
мне!
—
Вот ты
меня и пошли за
ним, а Матвея со
мной дай…
—
Вот я те обобью
их, уши-те!
— Наши, конечно, слободские!
Он — городской, стало быть,
они его и били! Ну,
вот, брат, и был ты в первом сражении — это хорошо! Эх, как
я, будучи парнишкой, бои любил!..
— И
вот, вижу
я — море! — вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел
он. — Океан! В одном месте — гора, прямо под облака.
Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко
мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта — мои грехи, а сатане — трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и
я полетел!
— Это крышка
мне! Теперь — держись татарина,
он всё понимает, Шакирка!
Я те говорю: во зверях — собаки, в людях — татаре — самое надёжное! Береги
его, прибавь
ему… Ох, молод ты больно!
Я было думал — ещё годов с пяток побегаю, — ан — нет, —
вот она!
— Как помру, — сипло и вяло говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы
меня! Поминок — не делай, не любишь ты нищих. Конечно — дармоеды. Ты
вот что: останутся у
меня племянники — Саватейка с Зосимой — ты
им помоги когда!
—
Я ему мальчишкам знал-та… теперь такой большой татарин —
вот плачит!
Он моя коленкам диржал, трубам играл, барабанам бил — бульша двасать лет прошёл! Абзей моя, Рахметулла говорил: ты русска, крепка сердца твоя — татарска сердца, кругла голова татарска голова — верна! Один бог!
— И
я вот тоже! — сообщил Кожемякин, а
его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
— Айда везде!
Ему все людя хороша — ты,
я —
ему всё равной! Весёлый!
Я говорю: барына, она говорит: нет барына, Евгень Петровна
я!
Я говорю — Евгень всегда барына будит, а она говорит: а Наталья когда будит барына? Все барыны,
вот как она! Смеял
я, и Борка тоже, и она, — заплакал потом,
вот как смешной!
— Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить — доля, а дьявол — воля, это
он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя:
я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, —
вот оно!
—
Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в
нём себя, то —
он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх,
я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Тут ещё, — торопливо заговорил
он, — Плевну брали, но
я тогда в селе Воеводине был, и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А
вот...
— Страшно — нет. А
вот — скучно очень, — так скучно — сказать нельзя! «Это
я вру! — подумал
он тотчас же. — Вру, потому что страшно!»
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в
них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а
вот поспособствовать тебе в деле твоём
я и не могу. Одно разве — пришли ты
мне татарина своего, побеседую с
ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на
меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь
мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
«
Вот —
я его опасался, ставил особо от людей, а
он — пустое место!»
— И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы
их, а
я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а — русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а
вот тебе — роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова — знаешь?
«Никогда
я на женщину руки не поднимал, — уж какие были те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня
им! А замучил бы! Милая, пала ты
мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил!
Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой
я леший нужен!»
— Это
я посоветовала
ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее.
Вот и вам тоже надо бы уехать отсюда…
«Надо нарушать покой, — ну,
вот нарушила ты! — грустно думалось
ему. — А теперь что
я буду делать?»
Думаю — и кажется
мне:
вот посетили
меня мысли счастливые, никому неведомые и всем нужные, а запишешь
их, и глядят
они на тебя с бумаги, словно курносая мордва — все на одно лицо, а глаза у всех подслеповатые, красные от болезни и слезятся».
«Гнев, — соображал
он, — прогневаться, огневаться, —
вот он откуда, гнев, — из огня! У кого огонь в душе горит, тот и гневен бывает. А
я бывал ли гневен-то? Нет во
мне огня, холодна душа моя, оттого все слова и мысли мои неживые какие-то и бескровные…»
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что
их более восьми сотен. Стоят
они на земле, один другого не зная, и, может, в каждом есть
вот такой же плутающий человек, так же не спит
он по ночам и тошно
ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных
мне? И в чём, где оправдание нам?
— Пёс
его знает. Нет, в бога
он, пожалуй, веровал, а
вот людей — не признавал. Замотал
он меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у
него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох
он,
я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу —
мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
—
Я в этих делах наблошнился до большой тонкости.
Он мне — стар-де
я,
мне не учить, а помирать надо. Не-ет, брат, врёшь! Ну, обратал
я его и вожу
вот, старого пса, —
я эти штуки наскрозь проник!
— И есть у
меня кот, уж так
он любит
меня, так любит — нельзя того сказать! Так
вот и ходит за
мной, так и бегает — куда
я, туда и
он, куда
я, туда и
он, да-а, а ночью ляжет на грудь
мне и мурлычет, а
я слушаю и всё понимаю, всё как есть, ей-бо! И тепло-тепло
мне!
«Точно
я ему товарищ!» — мелькнула мимолётная мысль. Матвей Савельев сердито фыркнул: —
Вот, позову, так
они тебя так-то ли…
— Куда же
я пойду? Ты думаешь,
они поверили? Как же!
Они меня сейчас бить станут. Нет, уж
я тут буду —
вот прикурну на лежанке…
«
Вот — опять ушёл человек неизвестно куда, — медленно складывалась печальная и досадная мысль. —
Он — ушёл, а
я остался, и снова будто во сне видел
его. Ничего невозможно понять!»
— Ну, здравствуйте, — сказал
он баском, крепко дёргая руку Кожемякина вниз, — ну,
вот, превосходно, садитесь-ка! Матвей Савельич, верно? Ну, а
я — Марк Васильев…
— Не прыгай, это недостойно твоего сана!
Я говорю — снимите цепи с человека, снимите
их все и навсегда, а ты —
вот, — готовы другие!
— Всегда
он мне не нравился, этот ястреб рыжий! — говорил Кожемякин, тихо и жалобно. — Прогоню
вот ею завтра, и — поглядим!
«
Я им — про Фоку этого расскажу, нуте-ка
вот — как с
ним быть?»
— А
я — не согласна; не спорю —
я не умею, а просто — не согласна, и
он сердится на
меня за это, кричит.
Они осуждают, и это подстрекает
его,
он гордый, бешеный такой, не верит
мне,
я говорю, что вы тоже хороший, а
он думает обо
мне совсем не то и грозится,
вот я и прибежала сказать! Ей-богу, — так боюсь; никогда из-за
меня ничего не было, и ничего
я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи…
«Вроде Пушкарева
он, — соображал Кожемякин. —
Вот — умер бы Шакир,
я бы этого на
его место».
— У мировых выступал! — с гордостью, дёрнув головой, сказал Тиунов. — Ходатайствовал за обиженных, как же! Теперь это запретили, не
мне — персонально, — а всем вообще, кроме адвокатов со значками.
Они же сами и устроили запрещение: выгодно ли
им, ежели бы мы могли друг друга сами защищать? И
вот опять — видите? И ещё: всех людей судят чиновники, ну, а разве может чиновник всякую натуру понять?
— Нет, — многозначительно говорил Никон, высоко подняв туго сжатый кулак, —
я, понимаешь, такого бы человека хотел встретить, чтобы снять
мне перед
ним шапку и сказать: покорнейше вас благодарю, что родились вы и живёте!
Вот как!
—
Вот каких людей надо нам! Ты
мне их покажи — желаю поклониться человеку!
И
вот — было
мне лет восемь-девять, сидел в гостях у нас Никольский дьякон —
он нас, ребят, грамоте учил.
— Слобода у нас богатая, люди — сытые, рослые, девушки, парни красивые всё, а родители — не строги; по нашей вере любовь — не грешна, мы ведь не ваши, не церковные! И
вот, скажу
я тебе, в большой семье Моряновых поженили сына Карпа, последыш
он был, недоросток и щуплый такой…