1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Мещане
  4. Глава 8 — Часть 2

Мещане

1877

Глава VIII

В обвинительном акте по делу Хмурина граф Хвостиков не был обозначен. Тюменев успел кому следует растолковать, до какой степени граф глуп и какой он нищий. Сей последний, конечно, не знал этого и был в восторге, что спасся от беды. По наружности, впрочем, граф Хвостиков сохранил довольно гордый и спокойный вид и всем говорил: «Я знал это! Совершенно уверен был в том!..» А между тем, скрывая от всех, он ходил в Казанский собор, когда там никого не было народу, становился на колени перед образом Казанской божьей матери и горячо молился: «Богородица, богородица, я в тебя не верил прежде, а теперь верую и исповедаю тя! — говорил он, колотя себя в грудь и сворачивая несколько в «славянский тон». — Дай мне только прокормиться в жизни и не умереть с голоду, заступница и хранительница всех неимущих!..» — шептал он далее.

Когда начался суд по делу Хмурина, граф, выпросив позволение у Тюменева переехать в город на его квартиру, являлся на каждое заседание, а потом забегал к Бегушеву в гостиницу и питался у него. По самой пустоте своей, Хвостиков не был злой человек, но и он в неистовство приходил, рассказывая Бегушеву, как Янсутский и Офонькин вывертывались у следователя на судебном следствии.

— Это такие, я тебе скажу, мошенники, — говорил он, ходя с азартом по комнате, в то время как Бегушев полулежал на диване и с любопытством слушал его, — такие, что… особенно Янсутский. (На последнего граф очень злился за дочь.) Все знают, что он вместе обделывал разные штуки с Хмуриным, а выходит чист, как новорожденный младенец… Следователь, надобно отдать ему честь, умел читать душу у всех нас; но Янсутский и тому отводил глаза: на все у него нашлось или расписочка от Хмурина, или приказ Хмурина!

— Он поляк, должно быть! — заметил Бегушев, не меняя своей позы.

— Верное замечание!.. Непременно поляк!.. — согласился Хвостиков. — Но это бы еще не беда!.. Я сам человек французского воспитания… Даже более того: француз по происхождению.

— Это с какой стати? — воскликнул Бегушев.

Граф Хвостиков немного позамялся.

— Эта история, я думаю, известна всем: я сын не графа Хвостикова, а эмигранта французского, бежавшего в Россию после первой революции, который был гувернером моих старших братьев и вместе с тем le bien aime [возлюбленным (франц.).] моей матери…

«Эдакой болван! — подумал Бегушев. — Для вздорной болтовни не щадит и матери».

— Но я все-таки русак, — продолжал Хвостиков.

По какому-то отдаленному чутью он предугадывал, что в последнее время бить в эту сторону стало недурно!

— Офонькин тоже, должно быть, на следствии красив: перепугался, вероятно, донельзя!.. — сказал Бегушев.

— Вначале очень, а теперь нет. Отлично отлынивает; у него все дела вот как переплетены были с делами Хмурина!.. — говорил граф и при этом пальцы одной руки вложил между пальцами другой. — Но по делу выходит, что ничего, никакой связи не было.

— Он жид! — заметил Бегушев.

— Чистейший!.. Без отметины!.. — продолжал Хвостиков. — Так что, я вижу, присяжные даже злятся, что отчего же эти господа не на скамье подсудимых; потому что они хуже тех, которых судят!.. О, я тебе скажу, у нас везде матери Митрофании […у нас везде матери Митрофании… – Игуменья Серпуховского монастыря и начальница московской епархиальной общины сестер милосердия мать Митрофания (урожденная баронесса Розен) была уличена в мошенничестве, подлогах и злоупотреблении своим саном и приговорена к лишению всех прав и ссылке в Сибирь. Громкий процесс игуменьи Митрофании, разбиравшийся Московским окружным судом в октябре 1874 года, привлек к себе всеобщее внимание и нашел отражение в художественной литературе (например, в «Волках и овцах» А.Островского).]: какое дело ни копни, — мать Митрофания номер первый, мать Митрофания номер второй и третий!

Бегушев расхохотался: последняя мысль графа ему очень понравилась. Тот это подметил и продолжал:

— Сатириком уж я сделался!.. Впрочем, говорят, что я давно на Вольтера походил.

— Только на беззубого, — поумерил его Бегушев.

— Это так! — согласился Хвостиков. — Ни одного своего зуба нет — все вставленные.

— А как Хмурин себя держит на суде? — полюбопытствовал Бегушев.

— Великолепно: гордо, спокойно, осанисто, и когда эти шавки Янсутский и Офонькин начнут его щипать, он только им возражает: «Попомните бога, господа, так ли это было? Не вы ли мне это советовали, не вы ли меня на то и на другое науськивали!» — словом, как истинный русский человек!

Граф Хвостиков по преимуществу за то был доволен Хмуриным, что тот, как только его что-либо при следствии спрашивали относительно участия графа в деле, махал рукой, усмехался и говорил: «Граф тут ни при чем! Мы ему ничего серьезного никогда не объясняли!» И Хвостиков простодушно воображал, что Хмурин его хвалил в этом случае.

В одно утро граф вошел в номер Бегушева в сильных попыхах и задыхаясь.

— Я за тобой, — сказал он, — Тюменев и Елизавета Николаевна стоят у подъезда, они едут в суд; поедем и ты с нами — сегодня присяжные выносят вердикт.

Бегушев сначала было не хотел, но потом надумал: очень уж ему скучно было! Сойдя вместе с графом на улицу, Бегушев увидел, что Елизавета Николаевна и Тюменев сидели в коляске, и при этом ему невольно кинулось в глаза, что оба они были с очень сердитыми лицами. Бегушев сказал им, чтобы они ехали и что он приедет один. Граф Хвостиков проворно вскочил в коляску и захлопнул дверцы ее. Бегушев последовал за ними на извозчике. В суде начальство хотело было провести и посадить Тюменева на одно из почетных мест, но он просил позволить ему сесть где приведется, вместе с своими знакомыми; таким образом, он и все прочее его общество очутились на самой задней и высокой скамейке… Публики было — яблоку упасть негде… Перед глазами наших посетителей виднелись всюду мундиры, а местами и звезды, фраки, пиджаки; головы — плешивые, седые, рыжие, черные, белокурые; дамские уборы — красивые и безобразные. Момент этот был величественный. Хмурин, по-прежнему щеголевато одетый в длинный сюртук и с напомаженной головой, начал говорить свое последнее оправдательное слово. Более мелкие подсудимые — все почти приказчики (было, впрочем, два-три жидка и один заштатный чиновник), — все они еще ранее сказали свое слово. Тишина в зале царствовала полнейшая!

— Господа присяжные! — говорил Хмурин звучным и ясным голосом. — Я человек простой, лыком, как говорится, шитый; всяк меня опутывал и обманывал, не погубите и вы меня вдосталь, оправдайте и отпустите на вольную волюшку, дайте мне еще послужить нашей матушке России!

Слова эти в некоторой части публики вызвали слезы, а в другой усмешку, и даже раздалось довольно громкое восклицание: «Ванька Каин в тюрьме точно так же причитывал!»

Председатель обратил было глаза в ту сторону, откуда это послышалось, но узнать, кто именно сказал, было невозможно.

— Я старик старый, — продолжал подсудимый, — и не от мира сего жить желаю, а чтобы в добре и чести, — как жил я до окаянного моего разорения, — покончить дни мои!..

Проговорив это, Хмурин вдруг за своей решеткой поклонился в землю, явно желая тем выразить, что он кланяется в ноги присяжным.

Это всем не понравилось, а больше всех графу Хвостикову.

— Oh, diable! [О, черт! (франц.).]. Я бы никогда этого не сделал! — произнес он с благородным негодованием.

Председатель затем объявил, что присяжные могут удалиться. Те пошли в комнату. Судебный пристав запер их там. В публике поднялся легкий шум: стали приходить, уходить, негромко разговаривать. «Обвинят, непременно обвинят!..» — бормотал адвокат Хмурина, с русской физиономией и с выпученными испуганными глазами. — «Но почему вы думаете это?» — спросил его другой адвокат с сильным польским акцентом. — «Присяжные все немцы и чиновники», — объяснил адвокат Хмурина. — «А отчего же вы не отвели их?» — возразил ему третий адвокат с жидовскою физиономией. — «А кого мне было предпочесть им? Нынче весь состав их таков!..» — воскликнул уже довольно громко хмуринский адвокат. При этом стоявший невдалеке от него судебный пристав взглянул на него, а потом, подойдя к одному из своих товарищей, шепнул ему, показывая головой на адвоката:

— Как боится, что обвинят: тогда половина только гонорара попадет ему в карман!

— Доберет еще за кассационную жалобу, — тогда не помилует!.. — отвечал тот с грустью.

Янсутский и Офонькин были тоже в зале и вели себя омерзительно. Они смеялись, переглядывались с какими-то весьма подозрительного тона дамами. Граф Хвостиков видел все это и старался смотреть на них тигром. К довершению картины, из открытых окон залы слышался то гул проезжавшего экипажа, то крик: «Говяжий студень! Говяжий студень!», то перебранка жандарма с извозчиками: «Я те, черт, дам! Куда лезешь!» — «Я не лезус-с!» — отвечал извозчик и все-таки ехал. Наконец жандарм трах его по спине ножнами сабли; извозчик тогда уразумел, что ехать нельзя тут, и повернул лошадь назад. Прошел таким образом час, два, три; все начали чувствовать сильное утомление; наконец раздался звонок из комнаты присяжных. Хмурин, сидевший все время неподвижно и с опущенною головою, вздрогнул всем телом.

Присяжные начали выходить. Впереди шел председатель их, человек пожилой и строгой наружности.

— Этот, кажется, не помилует! — заметил Бегушев тихо Тюменеву.

— Вероятно!.. Я его знаю, он очень умный и честный человек! — отвечал тот.

На все вопросы: «Виновен ли Хмурин в том-то и в том-то?» — было отвечено: «Да, виновен!»

Хмурин опустился на спинку своего стула. Граф Хвостиков заплакал и поспешил утереть глаза платком, который оказался весь дырявый.

Бегушев, более не вытерпев, встал с своего места и сказал Тюменеву вслух:

— Суд хоть и необходимая вещь, но присутствовать на нем из простого любопытства — безнравственно.

Затем он пошел.

— Ты уже уходишь? — спросил его Тюменев.

— Да.

— Домой?

— Домой!

При выходе к Бегушеву отнесся адвокат Хмурина, весь даже дрожавший.

— Я слышал, что вы сказали; благодарю! — проговорил он.

Бегушев, не совсем хорошо понявши, за что, собственно, тот его благодарил, ответил ему молчаливым поклоном и, выйдя из здания суда, почувствовал, что как будто бы он из ада вырвался.

«Люди — те же шакалы, те же!» — повторял он мысленно, идя к своей гостинице, хотя перед тем только еще поутру думал: «Хорошо, если бы кого-нибудь из этих каналий, в пример прочим, на каторгу закатали!» А теперь что он говорил?.. По уму он был очень строгий человек, а сердцем — добрый и чувствительный.

Перед самым обедом, когда Бегушев хотел было сходить вниз, в залу за табльдот, к нему вошли в номер Тюменев и граф Хвостиков.

— Мы к тебе наяном [Наян – бесстыдно навязчивый человек.]! — сказал первый. — Как хочешь, накорми нас обедом!

— Отлично сделали! — сказал Бегушев с удовольствием и немедля распорядился, чтобы обед на три прибора подали к нему в номер, и к оному приличное число красного вина и шампанского.

— Виновница тому, — начал Тюменев, — что мы у тебя так нечаянно обедаем, Елизавета Николаевна, которая, выходя из суда, объявила, что на даче у нас ничего не готовлено, что сама она поедет к своей модистке и только к вечеру вернется в Петергоф; зачем ей угодно было предпринять подобное распоряжение, я не ведаю! — заключил он и сделал злую гримасу. Видимо, что эта выходка Меровой ему очень была неприятна.

— Когда женщины думают о нарядах, они забывают все другое и теряют всякую логику! — сказал граф Хвостиков, желая оправдать дочь свою в глазах Тюменева.

Обед хоть и был очень хороший и с достаточным количеством вина, однако не развеселил ни Тюменева, ни Бегушева, и только граф Хвостиков, выпивший стаканов шесть шампанского, принялся врать на чем свет стоит: он рассказывал, что отец его, то есть гувернер-француз, по боковой линии происходил от Бурбонов и что поэтому у него в гербе белая лилия — вместо черной собаки, рисуемой обыкновенно в гербе графов Хвостиковых.

Собеседники графа, конечно, не слушали его, а Бегушев все продолжал взглядывать на Тюменева внимательно, который начинал уж беспокоить его своим озлобленным видом.

— А когда ты в Москву уезжаешь? — спросил между тем тот.

— На днях! — отвечал Бегушев.

— На днях! — воскликнул почти с испугом граф Хвостиков: с отъездом Бегушева из Петербурга ему прекращалась всякая возможность перекусить где-нибудь и что-нибудь, когда он приезжал с дачи в город.

— Зачем так скоро? — проговорил Тюменев.

— Номерная жизнь надоела! — отвечал Бегушев.

Ему в самом деле прискучили, особенно в последнюю поездку за границу, отели — с их табльдотами, кельнерами! Ему даже начинала улыбаться мысль, как он войдет в свой московский прохладный дом, как его встретит глупый Прокофий и как повар его, вместо фабрикованного трактирного обеда, изготовит ему что-нибудь пооригинальнее, — хоть при этом он не мог не подумать: «А что же сверх того ему делать в Москве?» — «То же, что и везде: страдать!» — отвечал себе Бегушев.

Тюменев, отобедав, вскоре собрался ехать на дачу: должно быть, его там что-то такое очень беспокоило. При прощании он взял с Бегушева честное слово завтра приехать к нему в Петергоф на целый день. Бегушев обещал. Когда граф Хвостиков, уезжавший тоже с Тюменевым вместе, садясь в коляску, пошатнулся немного — благодаря выпитому шампанскому, то Тюменев при этом толкнул еще его ногой: злясь на дочь, он вымещал свой гнев и на отце.

Утро на другой день оказалось довольно свежее и сероватое. Бегушев для своей поездки в Петергоф велел себе привести парную коляску: он решил ехать по шоссе, а не по железной дороге, которая ему не менее отелей надоела; в продолжение своей жизни он проехал по ним десятки тысяч верст, и с тех пор, как они вошли в общее употребление, для него вся прелесть путешествия пропала. «Так птиц только можно возить, а не людей!» — говорил он почти каждый раз, входя в узенькое отделение вагона.

Выбравшись с петербургской мостовой, извозчик поехал довольно быстрой рысью. Бегушев не без удовольствия покачивался в спокойном фаэтоне: в настоящие минуты он был хоть и не в веселом, то, по крайней мере, в довольно покойном расположении духа, и мысли его мало-помалу устремились на воспоминание о Домне Осиповне: то, что она теперь делала и какого рода жизнь вела, ему и вообразить было противно, но у него существовало прошедшее с Домной Осиповной, и хорошее прошедшее. Если бы эта прежняя Домна Осиповна в настоящую минуту сидела около него в экипаже — пусть бы даже так же глупо, как сидела она некогда, ехавши с ним по Москве на обед к Янсутскому, — то Бегушеву и тогда было бы приятно. До ссоры с Домной Осиповной он видел в ней единственную цель всей своей жизни, а теперь что же у него осталось? — Ничего!..

Когда Бегушев подъехал к даче Тюменева, то был немного удивлен, что на террасе никого не было. Обыкновенно в этот час Тюменев и Мерова всегда сидели на ней. Он хотел через дверь террасы пройти во внутренние комнаты, но она оказалась запертою. Бегушев пошел через двор.

— Господа дома? — крикнул он мывшей там посуду кухарке, должно быть, чухонке и безобразнейшей на вид.

— Не знаю, спросите курьера — он там! — отвечала она, показывая мочалкой на вход с крыльца.

Бегушев вошел в эту дверь. Там его действительно встретил курьер.

— Ефим Федорович у себя? — спросил Бегушев.

— Сейчас доложу-с!.. Потрудитесь пожаловать в гостиную! — отвечал курьер и указал на смежную комнату. Бегушев вошел туда. Это была приемная комната, какие обыкновенно бывают на дачах. Курьер скоро возвратился и просил Бегушева пожаловать к Ефиму Федоровичу наверх. Тот пошел за ним и застал приятеля сидящим около своего письменного стола в халате, что весьма редко было с Тюменевым. К озлобленному выражению лица своего Тюменев на этот раз присоединил важничанье и обычное ему топорщенье.

— Очень рад, что ты приехал! — сказал он, с заметным чувством пожимая руку Бегушеву.

Тот сел напротив него.

— Ты один на даче? — спросил он.

— Один!

— А где же Елизавета Николаевна?

— Елизавета Николаевна сбежала от меня, — отвечал с презрительной улыбкой Тюменев.

— Куда?

— Не знаю!

— Но жива ли она? Не случилось ли с ней чего-нибудь? — проговорил с беспокойством Бегушев.

— Ничего не случилось! — произнес Тюменев.

Презрительная и злая усмешка не сходила с его рта.

— Стало быть, она и ночевать не приезжала? — расспрашивал Бегушев.

— Нет, я ее ждал в одиннадцать часов, в двенадцать, в два часа, в четыре часа!.. Можешь себе представить, что я перечувствовал… Наконец, утомленный, только что задремал, как получил от нее телеграмму.

При этих словах Тюменев пододвинул к Бегушеву лежавшую на столе телеграмму.

Тот прочел.

Мерова коротко телеграфировала: «Не ищите меня, — я полюбила другого».

— Во-первых, какое бесстыдство телеграфировать о себе подобные известия, — продолжал Тюменев, — и потом, кого она могла полюбить другого?.. Кого!

— Может быть, и полюбила кого-нибудь!.. — сказал Бегушев. — У тебя кто часто бывал на даче?

— Кроме тебя — никого!

— А молодой человек Мильшинский бывал у вас?

— Мильшинский?.. — переспросил Тюменев, и мозг его как бы осветился уразумением. — Он тут часто торчал у решетки, но на дачу я его не принимал. К чему, однако, ты сделал этот вопрос?

— Так, ни к чему! — отвечал Бегушев; ему стало совестно, — точно он сплетничает.

— Постой, однако, — ты дал мне путеводную нить! — сказал Тюменев и позвонил.

Вошел курьер.

— Сходи на дачу восьмой номер и спроси: там ли еще живет Мильшинский?.. — приказал Тюменев.

Курьер пошел. Тюменев с заметным нетерпением поджидал его. Курьер, впрочем, очень скоро воротился и доложил, что Мильшинский переехал с дачи в Петербург.

Тюменев злобно засмеялся и махнул курьеру рукой, чтобы он уходил.

Курьер скрылся.

— Как вам это покажется, а?.. Хороша?.. — обратился Тюменев к Бегушеву. — На днях только я выпустил этого негодяя из службы и очень рад был тому, так как он был никуда и ни на что не годный чиновник; но, признаюсь, теперь жалею: останься он у меня, я давнул бы его порядком за эту проделку!

Последние слова Тюменева очень не понравились Бегушеву.

— Что это, какая мелочность! — произнес он.

— Будешь мелочен! — воскликнул Тюменев, и у него при этом маленькая белая пенка показалась по краям губ. — Но он еще черт с ним! Я его меньше виню… Главное — Мерова!.. Чего я для нее ни делал?.. Я жертвовал для нее всеми приличиями, деньгами, временем, хлопотал о ее негодяе-родителе… она ничего этого не оценила и предпочла мне — кого же?.. Дрянь какую-то, ничтожество… Говоря откровенно, я очень рад, что она избавила меня от себя, потому что, кроме того что нравственно, но она физически меня мучила: готова была швырнуть в меня чем ни попало… царапала меня!.. Последнее время я целые ночи не спал и должен был или препираться с ней, или успокоивать ее!

Бегушев слушал приятеля молча: он очень хорошо понимал, что в Тюменеве не столько было огорчено чувство любви, сколько уязвлено самолюбие.

— А где же отец ее, граф Хвостиков? — спросил он.

— Уехал отыскивать ее в Петербург!.. Любопытно, где он ее найдет? В доме терпимости, может быть, каком-нибудь!.. Скоро, вероятно, вернется и разрешит наши сомнения! — проговорил Тюменев и потом вдруг переменил разговор: — Ты знаешь, я уезжаю за границу — на воды!

— Но не поздно ли теперь на воды? — заметил Бегушев.

— Может быть, и поздно; но мне неловко оставаться здесь, а особенно если Мерова убежала с Мильшинским!.. Это, конечно, известно во всем министерстве, и я в глазах всех являюсь каким-то дураком!.. Пускай хоть время немного попройдет!

— Не стариком ли скорей, чем дураком!.. — заметил Бегушев.

— Но и то нелестно!.. — отвечал Тюменев.

К обеду возвратился граф Хвостиков. На него жаль было смотреть: он как сел на поставленный ему стул перед прибором на столе, так сейчас же склонил свою голову на руки и заплакал.

— Разыскали? — спросил Тюменев безжалостным и грубым тоном.

— Да!

— В Петербурге она?

— Нет!.. Уехала!

— Одна?

— С этим чиновничком, Мильшинским.

— Куда?

— Не знаю.

— Прелестнейшая женщина!.. Превосходная!.. — говорил Тюменев. Гнев снова воскрес в его душе.

Граф Хвостиков ничего уж не говорил на этот раз в защиту дочери.

Тюменев после того отнесся к Бегушеву:

— Значит, мы в одно время уедем из Петербурга: ты покатишь в Москву, а я за границу!

Слова эти граф Хвостиков прослушал, как бы приговоренный к смертной казни, и когда Бегушев взялся за шляпу, чтобы уезжать, он, с заметным усилием над собой, подошел к нему и робко спросил его:

— Не довезете ли вы меня, Александр Иванович, до Петербурга?.. Мне надобно там сделать распоряжение об оставленном по разным местам гардеробе дочери!

Тот, конечно, не отказал ему. При прощанье Тюменев с Бегушевым нежно расцеловался, а графу протянул только руку и даже не сказал ему: «До свиданья!» По отъезде их он немедленно ушел в свой кабинет и стал внимательно разбирать свои бумаги и вещи: «прямолинейность» и плотный мозг Ефима Федоровича совершенно уже восторжествовали над всеми ощущениями. Граф Хвостиков, едучи в это время с Бегушевым, опять принялся плакать.

— Перестаньте! Что за малодушие! — сказал тот не без досады.

— Но вы поймите мое положение, — начал граф. — Тюменев уезжает за границу, да если бы и не уезжал, так мне оставаться у него нельзя!.. Это не человек, а вот что!.. — И Хвостиков постучал при этом по железной пластинке коляски. — Я вполне понимаю дочь мою, что она оставила его, и не укоряю ее нисколько за то; однако что же мне с собой осталось делать?.. Приехать вот с вами в Петербург и прямо в Неву!

Бегушеву сделалось жаль его.

— Зачем же в Неву?.. Поезжайте лучше со мной в Москву и поживите у меня!.. — проговорил он.

— Неужели?.. Нет… Не может быть!.. — воскликнул граф, и у него голос даже захлебывался от радости.

— Только вы на меня не претендуйте, я сам тоже старик и капризен! — прибавил ему Бегушев.

— Ах, боже мой!.. Мне быть на вас в претензии за все ваши благодеяния, когда все меня кинули, все!..

И слезы, как их ни старался удержать граф, снова заискрились на его глазах, и он только старался поскорее их смигнуть, чтобы не сердить ими Бегушева. Собственно, под распоряжением по гардеробу дочери Хвостиков разумел то, что, собрав оставленные ею вещи и платья в городской квартире Тюменева, продал их за бесценок!

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я