Неточные совпадения
Вся картина, которая рождается при
этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада,
самой поэтической, где прежде устроен был «Парнас», в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж
этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей — словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на
самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, — на которых, говорят, охотился Шемяка, — оставался по-прежнему прелестен.
Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для
этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец,
самым публичным образом творила добрые дела.
Феномен
этот — мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем» бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!» Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только
сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение.
При
этом ему невольно припомнилось, как его
самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел
эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом
сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел
этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат
этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик
этот, в
самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
И вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, —
самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, — и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься
эта связь — и он упадет туда, вниз, в небо.
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству
это было бы возможно; но
сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному… Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам
это сделать!
— Третье теперь-с! — говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. —
Это просьба моя в сенат, — я
сама ее сочинила…
— Подайте
это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! — заключила она, вероятно воображая, что говорит
самую обыкновенную вещь.
— На свете так мало людей, — начала она, прищуривая глаза, — которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если
самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так
этому радуешься, что и сказать того нельзя…
— Вот
это так, вернее, — согласилась с нею Александра Григорьевна. — «Ничто бо от вас есть, а все от меня!» — сочинила она
сама текст.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К
самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за
этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что
это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что
сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой.
Говоря
это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй,
сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою
этот человек!
— Ты
сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего
это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем
этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все
это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
— А
это что такое у вас, дядя? — спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство;
сам собою он никак уж не мог догадаться, что
это было такое.
— «Молодой Дикий» [«Молодой Дикий» — неполное название переводного романа: «Молодой дикий, или опасное стремление первых страстей, сочинение госпожи Жанлис; 2 части. М., 1809». На
самом деле
это сочинение Августа Лежюня.], «Повести Мармонтеля». [«Повести Мармонтеля». — Жан Франсуа Мармонтель (1723—1799), французский повествователь, драматург и историк литературы.]
Все
это он обыкновенно совершал весьма медленно, до
самого почти обеда.
— Какая она аристократка! — возразил с сердцем Еспер Иваныч. — Авантюристка —
это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, — продолжал он, как бы больше рассуждая
сам с собою, — при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях.
Странное дело, —
эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в
самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью
этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, — ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал
самые лучшие и подал Павлу. Полковник при
этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем
сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него
самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что
это никогда для него и не существовало.
Павла приняли в третий класс. Полковник был
этим очень доволен и, не имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим уже к ним Плавиным и передавал ему
самые задушевные свои хозяйственные соображения.
Свидетели
этого прощанья: Ванька — заливался
сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин оставался ко всему
этому безучастен совершенно.
У листа
этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою водой, положил на доску, а
самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
— Как — в часть! Кто смел? Я
сам сейчас схожу туда и задам
этому частному! — расхорохорился Павел.
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все
эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что
самые роли были чепуха великая, а исполнители их — еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те
самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
Павел сейчас же догадался, что
это была та
самая женщина, которую он видел на доске.
Павел был как бы в тумане: весь
этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на
самом деле — под землею) существующими — каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
— Аз!.. — И в
самом деле
это была а.
— Все
это сделаем
сами; я нарисую, сумею.
— Для чего
это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки еще деньги им за то платят?.. — говорил он, в
самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять — для чего
это люди выдумали театр и в чем тут находят удовольствие себе!
Публика начала сбираться почти не позже актеров, и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили еще при ней, тоже был в доме театр; на
этом основании она, званая и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли и всем говорила: «У нас
самих это было — Петя и Миша (ее сыновья) сколько раз
это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Это вошел их
самый строгий учитель математики, Николай Силыч Дрозденко, большой любитель и знаток театрального дела.
Павел подумал и сказал. Николай Силыч, с окончательно просветлевшим лицом, мотнул ему еще раз головой и велел садиться, и вслед за тем
сам уже не стал толковать ученикам геометрии и вызывал для
этого Вихрова.
Николай Силыч очень хорошо знал
этот анекдот и даже
сам сочинил его, но сделал вид, что как будто бы в первый раз его слышит, и только самодовольно подтвердил...
— Я сейчас же пойду! — сказал Павел, очень встревоженный
этим известием, и вместе с тем, по какому-то необъяснимому для него
самого предчувствию, оделся в свой вицмундир новый, в танцевальные выворотные сапоги и в серые, наподобие кавалерийских, брюки; напомадился, причесался и отправился.
М-me Фатеева говорила: «
Это такой человек, что сегодня раскается, а завтра опять сделает то же!» Сначала Мари только слушала ее, но потом и
сама начала говорить.
Мари, Вихров и m-me Фатеева в
самом деле начали видаться почти каждый день, и между ними мало-помалу стало образовываться
самое тесное и дружественное знакомство. Павел обыкновенно приходил к Имплевым часу в восьмом; около
этого же времени всегда приезжала и m-me Фатеева. Сначала все сидели в комнате Еспера Иваныча и пили чай, а потом он вскоре после того кивал им приветливо головой и говорил...
Нет сомнения, что ландшафт
этот принадлежал к
самым обыкновенным речным русским видам, но тем не менее Павлу, по настоящим его чувствованиям, он показался райским.
— А вы, chere amie, сегодня очень злы! — сказала ей Мари и
сама при
этом покраснела. Она, кажется, наследовала от Еспера Иваныча его стыдливость, потому что от всякой малости краснела. — Ну, извольте хорошенько играть, иначе я рассержусь! — прибавила она, обращаясь к Павлу.
— А вот, кстати, — начал Павел, — мне давно вас хотелось опросить: скажите, что значил, в первый день нашего знакомства,
этот разговор ваш с Мари о том, что пишут ли ей из Коломны, и потом она
сама вам что-то такое говорила в саду, что если случится
это — хорошо, а не случится — тоже хорошо.
читал он, кивая с грустью в такт головою и
сам в
эти минуты действительно искреннейшим образом страдал.
Мари на
это стихотворение не сделала ни довольного, ни недовольного вида, даже не сконфузилась ничего, а прослушала как бы
самую обыкновенную вещь.
Ятвас
этот влюбился в губернском городе в одну даму и ее влюбил в
самого себя.
Рвение Павла в
этом случае до того дошло, что он
эту повесть тотчас же
сам переписал, и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой и произведение свое.
— Но я не то, что
сам напечатаю, а отнесу ее к какому-нибудь книгопродавцу, — объяснил Павел, — что ж, тот не убьет же меня за
это: понравится ему — возьмет он, а не понравится — откажется! Печатаются повести гораздо хуже моей.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что
это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и
сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но, как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее чувствах к себе. Для
этой цели он приготовил письмо, которое решился лично передать ей.
— Так что же вы говорите, я после
этого уж и не понимаю! А знаете ли вы то, что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя — ходить в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где — превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья,
самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в
этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни — безбожно и жестоко с вашей стороны!
«Неужели
это, шельмец, он все
сам придумал в голове своей? — соображал он с удовольствием, а между тем в нем заговорила несколько и совесть его: он по своим средствам совершенно безбедно мог содержать сына в Москве — и только в
этом случае не стал бы откладывать и сберегать денег для него же.