Тысяча душ (Писемский А. Ф., 1858)

II

Прошло три дня. Тоска и какой-то безотчетный страх не оставляли Калиновича, тем больше, что он никуда почти не выходил. Туалет его около трех лет не освежавшийся, оказался до такой степени негодным, что не только мог заявить о вопиющей бедности, но даже внушить подозрение на счет нравственности. Зная щепетильность Петербурга в этом отношении, он решился лучше просидеть дома, пока не будет готово заказанное платье у Шармера, которое, наконец, на четвертый день было принесено благороднейшей наружности подмастерьем. Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры – словом, как будто с детских еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не было, но что вложено в него было самой уж, видно, природой. Расплатившись с портным, Калинович сейчас же поехал сделать визит редактору. По всем практическим соображениям, он почти наверное рассчитывал, что тот примет его с полным вниманием и уважением, а потому, прищурившись, прочитал надпись на дверях редакторской квартиры и смело дернул за звонок. Человек отворил дверь.

– Доложи, что Калинович приехал, – назвал он твердо и довольно громко свою фамилию.

Человек ушел.

– Калинович приехал! – докладывал он.

– Кто такой? Какой Калинович? – спрашивал его другой голос.

– Калинович, – повторил лакей.

– Проси, – отвечал ему голос с досадой.

Лакей возвратился.

– Пожалуйте, – произнес он.

Калиновича подернуло. Видимо, что его принимают, не помня хорошенько, кто он такой. Пройдя первую же дверь, он прямо очутился в огромном кабинете, где посредине стоял огромный стол с своими чернильницами, карандашами, кучею тетрадей и небрежно кинутыми «Художественным листком» и французской иллюстрацией. Кабинетный стол князя показался Калиновичу пред этим жертвенником бедной конторкой школьника. По стенам шли полки, тоже заваленные книгами и газетами. Три пейзажа, должно быть Калама [Калам Александр (1810—1864) – швейцарский живописец, горные пейзажи которого пользовались в 40-50-е годы XIX в. большой популярностью.], гравированное «Преображение» Иордана [Иордан Федор Иванович (1800—1883) – русский художник-гравер. Здесь имеется в виду его известная гравюра с картины итальянского художника Рафаэля Санти (1483—1520) «Преображение».] и, наконец, масляная женская головка, весьма двусмысленной работы, но зато совсем уж с томными и закатившимися глазами, стояли просто без рамок, примкнутыми на креслах; словом, все показывало учено-художественный беспорядок, как бы свидетельствовавший о громадности материалов, из которых потом вырабатывались разные рубрики журнала. Сам хозяин помещался в довольно темном углу. Это был растолстевший сангвиник, с закинутою назад головою, совершенно без шеи, и только маленькие, беспрестанно бегавшие из-под золотых очков глаза говорили о его коммерческих способностях. Кутаясь в свой толстый, плюшевый сюртук, сидел он в углу дивана. На другом конце от него топился камин, живописно освещая гораздо более симпатичную фигуру господина, с несколько помещичьей посадкой, который сидел, опершись на трость с дорогим набалдашником, и с какой-то сибаритской задумчивостью, закинув на потолок свои голубые глаза. Вообще во всей его фигуре было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю жизнь честно думал и хорошо ел. Тот же камин освещал еще молодого человека, весьма скромного роста и с физиономией, вовсе уж ничего не обещающей. Он стоял около одной из полок и, как бы желая скрыть, что им никто не занимается, делал вид, что будто бы сам был погружен в чтение развернутой перед ним газеты. Окинув все это одним взглядом, Калинович подошел прямо к хозяину.

– Здравствуйте-с, очень рад с вами познакомиться! – проговорил тот, слегка привставая, и тут же прибавил: – Monsieur Белавин, monsieur Калинович.

Оба гостя молча поклонились друг другу.

Молодой человек как-то украдкою и болезненно взглянул, как бы ожидая, что и его познакомят; но ему не выпало этой чести.

– Вы ведь, кажется, москвич? – продолжал редактор, когда Калинович сел.

– Да… Но, впрочем, последнее время я жил в провинции, – отвечал Калинович.

– В провинции? – повторил редактор, уставляя на него свои маленькие глаза.

– В провинции, – повторил Калинович, – и, приехав сюда, – прибавил он несколько официальным тоном, – я поставил себе долгом явиться к вам и поблагодарить, что вы в вашем журнале дали место моему маленькому труду.

– О, помилуйте! Это наша обязанность, – подхватил редактор, быстро опуская на ковер глаза, и потом, как бы желая переменить предмет разговора, спросил: – Вы ведь, однако, через Москву ехали?

– Через Москву.

– По железной?

– По железной.

– И скажите, хорошо? – продолжал редактор.

– Хорошо-с, – отвечал Калинович, начинавший уже несколько удивляться тому, что неужели с ним не находят разговора поумней.

Редактор между тем выпустил длинную струю дыма от куримой им сигары и, с гораздо более почтительным выражением, обратился к господину, названному Белавиным.

– Это очень важный теперь вопрос, – начал он несколько глубокомысленным тоном, – свяжет ли железная дорога эти два города, каким это образом и в чем именно это произойдет?

В ответ на это Белавин закрыл первоначально глаза, и что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло у него на губах.

– Не думаю, чтоб много, – произнес он, – первое что, вероятно, будут в Москве дрова еще дороже, а в Петербурге, может быть, ягоды дешевле.

– Ну, нет; это что ж! Одна эта быстрота при торговых сношениях… наконец, обмен идей.

– Каких? – спросил Белавин, опять зажимая глаза и самым равнодушнейшим тоном.

Редактор на это потупился и ничего не отвечал.

«С какой только важностью и о каком вздоре рассуждают эти два господина!» – подумал Калинович с досадой в душе.

– Холодно, говорят, в вагоне ногам? – обратился к нему редактор.

– Я не чувствовал этого, – отрывисто отвечал Калинович.

– Нет? – спросил редактор.

– Нет, – повторил Калинович таким уж насмешливым тоном, что молодой человек, занимавшийся газетой, посмотрел на него с удивлением.

Редактор опять пустил длинную струю дыма и обратился к Белавину:

– Мы давеча говорили об этом господине… Что вам угодно, а он непрочен.

Белавин придал лицу своему серьезное выражение, которым как бы говорил, что он совершенно с этим не согласен.

– Возьмите вы, – продолжал редактор, одушевляясь и, видимо, желая убедить, – больше полустолетия этот народ проводит перед вами не историю, а разыгрывает какие-то исторические представления.

Белавин слушал.

– Господствует учение энциклопедистов… подкопаны все основания общественные, государственные, религиозные… затем кровь… безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт знает что такое!

Белавин продолжал молчать и слушать.

– Этот господин идет завоевывать Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны… июльская революция… мещанский король… новый протест… престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite [Свобода, равенство, братство (франц.).] – и все это опять разрешается Наполеоном Третьим!

Заключив эти слова, редактор даже склонил голову от удивления.

Калинович был почти согласен с ним, но, как человек осторожный, не показывал виду и по временам взглядывал на Белавина, который, наконец, когда редактор кончил, приподнял опять немного глаза и произнес явно насмешливым тоном:

– Так судить народ издали невозможно; слишком поверхностно; ошибешься!

– Я не знаю, ошибешься или нет, но это факты, – возразил редактор.

Белавин, прищурившись, посмотрел на противоположную стену.

– Под этими фактами, – начал он, – кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость – общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к делу. Это общая участь! И за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок, на котором пробуется мысль человеческая. Как это можно? Помилуйте!

– Да-с, вы говорите серьезное основание; но где ж оно и какое? Оно должно же по крайней мере иметь какую-нибудь систему, логическую последовательность, развиваться органически, а не метаться из стороны в сторону, – возразил редактор; но Калинович очень хорошо видел, что он уж только отыгрывался словами.

В лице Белавина тоже промелькнуло что-то вроде слегка заметной улыбки.

– Энциклопедисты, как вы говорите, – начал он, взмахнув глазами на потолок, – не доводили народа до разложения: они сбивали феодальные авторитеты и тому подобные заповедные цепи, которые следовало разбить.

– Однако эти цепи заменились другими, может быть, тягчайшими, в особе корсиканца.

– Почему же? – возразил Белавин. – Революция девяностых годов дала собственно народу и личное право и, право собственности.

– Все это прекрасно; но последние события? – произнес редактор, уж больше спрашивая.

– Что ж? – отвечал как-то нехотя Белавин. – Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!

– Но где же тут прогресс, скажите вы мне? – воскликнул редактор.

Белавин улыбнулся.

– Прогресс?.. – повторил он. – Прогресс теперь дело спорное. Мы знаем только то, что каждая эпоха служит развитием до крайних пределов известных идей, которые вначале пробиваются болезненно, а потом заражают весь воздух.

– Это так, – подтвердил редактор.

На этих словах Калинович встал с своего места и, подойдя к одной из картин, стал ее рассматривать. Странного рода чувства его волновали: в продолжение всего предыдущего разговора ему ужасно хотелось поспорить с Белавиным и, если возможно, взять нотой выше его; но – увы! – при всем умственном напряжении, он чувствовал, что не может даже стать на равную с ним высоту воззрения. «Неужели я так оглупел и опошлел в провинции, что говорить даже не умею с порядочными людьми?» – думал он, болезненно сознавая к Белавину невольное уважение, смешанное с завистью, а к самому себе – презрение.

Молодой человек, стоявший около полки и давно уж ласкавший его взором, подошел к нему.

– Я, кажется, имею удовольствие видеть господина Калиновича? – проговорил он.

– Точно так, – отвечал тот.

– Я читал вашу повесть с величайшим наслаждением, – прибавил молодой человек.

Калинович поблагодарил молчаливым кивком головы.

– Я сам тоже писатель… Дубовский… Вы, может быть, и не читали моих сочинений, – продолжал молодой человек с каким-то странным смирением, и в то же время модничая и прижимая шляпу к колену.

– Нет-с, я читал, – отвечал сухо Калинович, в самом деле никогда их не читавший.

Молодой человек несколько минут переминался.

– Как это у нас странно угодить теперь публике! – начал он нетвердым голосом. – Я вот тогда… в прошлом году… так как теперь пишут больше все очерки, описал «Быт и поверья Козинского уезда»; но вдруг рецензенты отозвались так строго, и даже вот в журнале Павла Николаича, – прибавил он, робко указывая глазами на редактора, – и у них был написан очень неблагоприятный для меня отзыв… И что ж?.. Конечно, я никак не могу себя отнести к первоклассным дарованиям, но по крайней мере люблю литературу и занимаюсь ею с любовью, и это, кажется, нельзя еще ставить в укор человеку…

– Разумеется, – подтвердил Калинович, думая сам с собою: «Этакая дрянь!» и, не желая себя компрометировать разговором с подобным господином, возвратился на свое место и взялся за шляпу.

Редактор заметил это и обратился к нему.

– Где же вы, собственно, жили? – спросил он.

– Я жил в Эн-ске, – отвечал Калинович.

– В Эн-ске? Славные это места! Я проезжал раза два. Эти огромные леса… река… Эн-ск, кажется, ведь на реке?

– На реке-с.

– На сплавной?

– На сплавной, – отвечал Калинович и начал раскланиваться.

Белавин между тем все внимательней и внимательней смотрел на него.

– Мне еще надобно с вами два слова, – проговорил редактор и проворно отошел в сторону.

Калинович последовал за ним.

– Ваша повесть, кажется, называется «Кавалерист»? – прибавил он вполголоса.

– Нет-с, «Странные отношения», – отвечал Калинович.

– Сколько листов?

– Девять.

– Девять. Значит, девятью сорок – триста шестьдесят, так?

– Я слышал, что платят по пятидесяти… – заметил Калинович.

– Нет-с, нет, – отвечал редактор утвердительным тоном и тотчас же, отсчитав триста шестьдесят рублей, отдал их Калиновичу.

– Я еще привез рассказ, – проговорил было тот.

– Да, да, пожалуйста, доставьте; мы там увидим… посмотрим… – перебил торопливо хозяин, заметно спеша к Белавину.

Калинович раскланялся и ушел.

«Каков скотина! Даже не знает, что я написал!» – думал он, сходя с лестницы и кусая губы. Двери между тем опять за ним отворились, и его догонял Дубовский.

– Я тоже ухожу, – проговорил он.

Калинович сначала не хотел было отвечать ему, но потом подумал: «Этот господин шатается по литераторам: расспрошу его, как и что там у них происходит».

– Не хотите ли со мной отобедать где-нибудь тут? – проговорил он.

– С большим удовольствием, – отвечал Дубовский.

– Где ж тут? Отведите меня; я не знаю.

– К Доминику, – произнес тот.

– Ну, хоть к Доминику, – согласился Калинович.

Придя туда, они сели к окну, в сторонке, чтоб не быть очень на виду. Калинович велел подать два обеда и бутылку вина. Он несколько затруднялся, каким бы образом и с чего начать разговор; но Дубовский сам предупредил его.

– Вы, кажется, получили с Павла Николаича деньги? – сказал он, таинственно наклонясь к Калиновичу.

– Да, получил, – отвечал тот.

– Много?

– Восемьсот рублей, – нарочно солгал Калинович.

Дубовского подало назад. Сладкого и заискивающего выражения в лице его как будто и не бывало.

– Это приятно! – проговорил он, покачивая головой и как-то скверно улыбаясь.

– Да, ничего, – отвечал Калинович.

– Это с ним не всегда случается, – продолжал Дубовский, доедая суп и по-прежнему покачивая головой.

– Будто? – спросил Калинович самым простодушнейшим тоном.

Дубовский опять скверно улыбнулся.

– Не знаю, по крайней мере я на самом себе имею этот опыт, – отвечал он.

Калинович выразил на лице своем как бы участие и внимание.

– Я написал вроде исторического исследования или монографии: «Ермак», – начал Дубовский.

– Да, – подтвердил Калинович.

– Труд, на который я, – продолжал молодой автор, пожимая плечами, – посвятил три года. Все документы, акты, договоры, – все были мною собраны и все прочтены. Я ничего себе не позволил пропустить, и, конечно, всего этого вышло, быть может, листов на восемь печатных.

– Да, – повторил Калинович. – Но выпейте, однако, вина, – прибавил он, наливая стаканы.

– Merci! – отвечал Дубовский, торопливо выпивая вино, и, видимо, тронутый за чувствительную струну, снова продолжал: – Я был, однако, так еще осторожен, что не позволил себе прямо отнестись в редакцию, а вот именно самого Павла Николаича, встретив в одном доме, спрашиваю, что могу ли надеяться быть напечатан у них. Он говорил: «Очень хорошо, очень рад». Имел ли я после того право быть почти уверен?

– Конечно, – подтвердил Калинович.

Дубовский начинал уж его не на шутку забавлять.

– Я доставляю, – продолжал тот, – проходит месяц… другой, третий… Я, конечно, беспокоюсь о судьбе моего произведения… езжу, спрашиваю… Мне сначала ничего не отвечали, потом стали сухо принимать, так что я вынужден был написать письмо, в котором просил решительного ответа. Мне на это отвечают, что «Ермак» мой может быть напечатан, но только с значительными сокращениями и пропусками.

– С пропусками! Скажите! – воскликнул Калинович серьезнейшим тоном.

– Да, – отвечал его собеседник многозначительно. – Я еду по крайней мере узнать, какого рода эти пропуски… Показывают, – наполовину перечеркано! Каким умом, каким ученым – неизвестно!

Проговоря это, Дубовский остановился на несколько минут.

– Я уж не говорю, – продолжал он, – сколько обижен я был тут как автор; но, главное, как человек небогатый, и все-таки был так глуп, или прост, или деликатен, – не знаю, как хотите назовите, но только и на это согласился.

– Скажите, пожалуйста! – повторил Калинович, сохраняя в лице по-прежнему серьезное внимание. – Что ж потом было?

– Потом-с, – продолжал Дубовский, у которого озлобленное выражение лица переменилось на грустное, – потом напечатали… Еду я получать деньги, и вдруг меня рассчитывают по тридцати пяти рублей, тогда как я знаю, что всем платят по пятидесяти. Я, конечно, позволил себе спросить: на каком праве делается это различие? Мне на это спокойно отвечают, что не могут более назначить, и сейчас же уезжают из дома. Благороден этот поступок или нет? – заключил он, взглянув вопросительно на Калиновича.

Тот только покачал головой.

– Вам бы что-нибудь предпринять надобно было, пожаловаться кому-нибудь… хоть генерал-губернатору, что ли?

– Я и предпринимал, – возразил Дубовский, – и езжу вот теперь третий месяц, чтоб по крайней мере объясниться решительно; но, к несчастию, меня или не принимают, или ставят в такое положение, что я ни о чем заговорить не могу.

– Что ж ездить? Пожаловаться надобно генерал-губернатору, непременно… – повторил Калинович, которому ужасно захотелось, чтоб вышел подобный скандал.

– Я на это неспособен; а что, конечно, считаю себя вправе говорить об этом всему Петербургу, – отвечал Дубовский, и, так как обед в это время кончился, он встал и, поматывая головой, начал ходить по комнате.

Калинович в свою очередь перешел и прилег на диване. Ему уж начинал надоедать его собеседник.

– Куда ж он деньги девает, когда в таких пустяках считается? – спросил он больше к слову.

Дубовский грустно улыбнулся.

– Мест много для денег, особенно имевши такую страсть к женщинам.

– К женщинам? – спросил Калинович с любопытством.

– Да, – отвечал с прежнею грустною улыбкою Дубовский. – Теперь главная его султанша француженка, за которую он одних долгов заплатил в Париже двадцать пять тысяч франков, и если б вот мы пришли немного пораньше сюда, так, наверное, увидали бы, как она прокатила по Невскому на вороной паре в фаэтоне с медвежьею полостью… Стоит это чего-нибудь или нет?

– О счастливец! – воскликнул Калинович.

– Да-с, он счастливец; но каково другим? От этого гибнет, может быть, русская литература, или потом… Танцовщицу Карышеву знаете?

– Нет, не знаю.

– Тоже на его иждивении, и представьте себе: женщина маленького роста, с толстыми икрами.

– Это хорошо, когда с толстыми икрами, – перебил Калинович.

Дубовский сделал презрительную мину.

– Не знаю, что тут хорошего, тем больше, что с утра до ночи ест, говорят, конфеты… Или теперь… Это черт знает, что такое! – воскликнул он. – Известная наша сочинительница, Касиновская, целую зиму прошлого года жила у него в доме, и он за превосходные ее произведения платил ей по триста рублей серебром, – стоит она этого, хотя бы сравнительно с моим трудом, за который заплачено по тридцати пяти?

– Если она только хорошенькая, так отчего ж не стоит? – заметил Калинович.

– Да, если так смотреть, так конечно! – возразил Дубовский несколько обиженным голосом и снова, покачивая головой, стал ходить по комнате.

– Кто ж у него журналом заправляет, если он все с женщинами возится? – спросил Калинович.

– Там у него какой-то Зыков, господин высокоумный, – отвечал с усмешкою Дубовский.

– Какой Зыков? Не из Московского ли университета? – почти воскликнул Калинович.

– Московского университета.

– Боже мой! – продолжал Калинович. – Это старый мой друг и товарищ и отличнейший человек.

Дубовский сейчас же переменил тон.

– Очень хороший, говорят, – подтвердил он, – я, конечно, тогда его не знал; но если б обратился прямо к нему с моим произведением, так, может быть, другая постигла бы его участь.

– Значит, от него все зависит?

– Решительно все от него.

– Где ж его адрес? Скажите, пожалуйста.

Дубовский сказал.

Калинович сейчас же записал и, так как выспросил все, что было ему нужно, и, не желая продолжать долее беседу с новым своим знакомым, принялся сначала зевать, а потом дремать. Заметив это, Дубовский взялся за шляпу и снова, с ласковой, заискивающей улыбкой, проговорил:

– Надеюсь, что позволите быть знакому?

– Очень рад, – отвечал Калинович, не привставая и только протягивая руку.

Через несколько минут Дубовский, с важностью приподнявши воротник у бекеши и с глубокомысленно-ученым выражением в лице, шел уж по Невскому.

«Этакий дурак!..» – думал Калинович, наблюдая его в окошко, и от нечего делать допил бутылку вина. Кровь немного взволновалась: счастливый редактор с его француженкой, танцовщицей и с писательницей начал рисоваться в его воображении в различного рода соблазнительных картинах.

«Э, черт возьми! Поеду и я к Амальхен. Надобно же как-нибудь убивать время, а то с ума сойдешь», – подумал он и, взяв извозчика, велел себя везти в Гороховую.

Дворник в доме Багова на вопрос: «Здесь ли живет Амальхен?» – отвечал с полуулыбкой: «Здесь, сударь! Пожалуйте: в первом этаже, дверь направо, без надписи». Калинович позвонил. Дверь ему отворила лет тридцати пяти женщина, с строгими цыганскими чертами лица.

– Доложи, что приехал господин, который ехал с мамзель Амальхен по железной дороге, – поспешно проговорил Калинович.

Женщина, как видно привыкшая к посещению незнакомых лиц, молча повернулась и ушла.

Возвратившись через минуту, она произнесла сердитым голосом:

– Давайте пальто! Снимайте!

Калинович подал и вместе с тем счел за нужное сунуть ей в руку рубль серебром. Лицо привратницы в минуту умилилось.

– Подите туда, барышня сейчас выйдет, – произнесла она, вешая пальто и совсем уж ласковым тоном.

Калинович вошел. Единственная стеариновая свечка, горевшая перед зеркалом, слабо освещала комнату. Гардины на окнах были спущены, и, кроме того, на них стояли небольшие ширмочки, которые решительно не давали никакой возможности видеть с улицы то, что происходило внутри. Над маленьким роялино висела гравюра совершенно гологрудой женщины. Мебель была мягкая. Бархатом обитый диван, казалось Калиновичу, так и манил присесть на него с хорошенькой женщиной.

Вошла Амальхен. Она была в небрежно надетом капоте. Руки ее были совсем обнажены и, точно из слоновой кости выточенные, блистали белизною и представляли прелестнейшие формы. Лицо было как-то еще идеальнее.

– Здравствуйте, – проговорил Калинович, подходя к ней и беря ее за руку.

– Да!.. Здравствуйте! – отвечала Амальхен и опустилась именно на соблазнительный диван.

Калинович сел около нее.

– Вот я и приехал к вам, – начал он.

– Да, вижу, приехал… – произнесла она, кидая лукавый взгляд; потом, помолчав немного, начала напевать довольно приятным голосом:

Galopaden tanz ich gern…

Mit den jungen hubschen Herr'n. [Я люблю танцевать с молодыми, красивыми господами (немецк.).]

– Что такое? – спросил Калинович.

– Mit den jungen hubschen Herr'n! – повторила Амальхен и затем вдруг крикнула: – Маша!

В дверях показалась сердитая женщина.

– Звощик здесь?.. Тут? – спросила Амальхен.

– Здесь, барышня, дожидается, – отвечала та.

– Зачем вам извозчик? – спросил Калинович.

– Так, я хочу кататься, – отвечала жеманно Амальхен и опять запела:

Mit den braven Officier'n

Ganz besond'rs mit Kirassier'n. [С храбрыми офицерами, в особенности с кирасирами (немецк.).]

– А мне можно с вами? – спросил Калинович.

– Да.

– Ну так ступайте одевайтесь!

– Да, – подхватила Амальхен и, запев:

Galopaden tanz ich gern..

Mit den jungen hubscnen Herr'n, –

ушла в свою спаленку. Через минуту она возвратилась в дорогом салопе и в шляпе с черной блондовой вуалью.

У подъезда их ожидал фаэтон парой.

– Куда ж мы поедем? – спросил Калинович.

– А, да, далеко поедем; я хочу… – отвечала Амальхен.

– Поезжай куда-нибудь подальше, – приказал Калинович извозчику.

Тот сначала вывез их на Адмиралтейскую площадь, проехал потом мимо Летнего сада, через Цепной мост и выехал, наконец, в Кирочную.

– Куда ж еще? – спросил он.

– Домой, я думаю, – сказал Калинович.

– А, да! Il fait froid, – отвечала Амальхен.

– Домой! – крикнул Калинович.

У подъезда квартиры Амальхен первая выскочила из фаэтона.

– Что ж, барышня, когда же деньги-то? – спросил извозчик, обертываясь.

– Деньги завтра, – отвечала Амальхен, стоя уже в дверях и опять напевая:

Galopaden tanz ich gern…

– Как же завтра? Помилуйте, хозяин с нас спрашивает! – вопиял извозчик.

– А завтра! – повторила Амальхен.

– Сколько тебе? – спросил Калинович.

– Двадцать пять рубликов, ваше благородие, сделайте божескую милость. Что ж такое? Нас ведь самих считают.

– Какие же двадцать пять рубликов? Проехал три переулка… – возразил Калинович.

– Какие три переулка! Пятые сутки здесь дежурим. Хозяин ведь не терпит. Помилуйте, как же это возможно?

– Что ж, отдать ему? – спросил Калинович.

– А, да, – разрешила Амальхен и убежала.

Калинович отдал извозчику.

«Черт знает, что я такое делаю!» – подумал он и вошел за хозяйкой.

Чрез несколько минут они снова уселись на диван. Калинович не мог оторвать глаз от Амальхен – так казалась она мила ему в своей несколько задумчивой позе.

– Маша, чай! – крикнула Амальхен.

Та подала красивый чайный прибор с серебряным чайником и графинчиком коньяку.

Чашку Калиновича Амальхен долила по крайней мере наполовину коньяком.

– Я не пью, – проговорил было тот.

– О, нет, пей, – сказала она.

– В таком случае пей и ты, – подхватил Калинович и, налив ей тоже полчашки, выпил свою порцию залпом.

– Послушай, – начал он, беря Амальхен за руку, – полюби меня!

– О, нет!

– Отчего ж нет?

– Так… – отвечала она и запела:

Galopaden tanz ich gern…

– Замолчи ты со своим Galopaden!.. Отчего ж нет? – воскликнул Калинович, ероша свои волосы.

– Так: у меня есть старик… он не хочет этого.

– Ну, к черту старика! – проговорил Калинович и обнял ее.

– О, нет; он мне денег дает, – отвечала Амальхен.

– У меня денег больше! Я тебе больше дам! Сколько хочешь? Возьми еще двадцать пять?

– Да… нет… этого нельзя.

– Отчего же нельзя? Сколько же тебе?

– Мне много надо.

– Сколько же? – повторил Калинович. – Хочешь пятьдесят?

– Фи, нет! – возразила Амальхен.

– Пятьдесят, – повторил Калинович и, как бы шутя, загасил свечку.

– Шалун! – сказала Амальхен.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я