Неточные совпадения
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться,
слава Богу,
Попробовать не
захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Я думал уж о форме плана
И как героя назову;
Покамест моего романа
Я кончил первую главу;
Пересмотрел всё это строго;
Противоречий очень много,
Но их исправить не
хочу;
Цензуре долг свой заплачу
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам;
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне
славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
Да
слава богу, что у нас осталось
хотя одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось с этими прихотями!
— Да не позабудьте, Иван Григорьевич, — подхватил Собакевич, — нужно будет свидетелей,
хотя по два с каждой стороны.
Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, — Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже
хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку —
пошло впрок.
— Ступай к каретнику, чтобы поставил коляску на полозки, — сказал Чичиков, а сам
пошел в город, но ни <к> кому не
хотел заходить отдавать прощальных визитов.
Как же
хотеть, чтобы <
шло> как следует.
— Да уж в работниках не будете иметь недостатку. У нас целые деревни
пойдут в работы: бесхлебье такое, что и не запомним. Уж вот беда-то, что не
хотите нас совсем взять, а отслужили бы верою вам, ей-богу, отслужили. У вас всякому уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять в последний раз.
— Известно мне также еще одно дело,
хотя производившие его в полной уверенности, что оно никому не может быть известно. Производство его уже
пойдет не по бумагам, потому что истцом и челобитчиком я буду уже сам и представлю очевидные доказательства.
— Но все же таки… но как же таки… как же запропастить себя в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице попадется навстречу генерал или князь.
Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий, на Неву
пойдешь взглянуть, а ведь там, что ни попадется, все это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю жизнь свою?
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали
пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, вот и говорят они ему: «Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты все бы
хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была
пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному,
хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо,
хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
— Дурак! когда
захочу продать, так продам. Еще пустился в рассужденья! Вот посмотрю я: если ты мне не приведешь сейчас кузнецов да в два часа не будет все готово, так я тебе такую дам потасовку… сам на себе лица не увидишь!
Пошел! ступай!
Тут обыкновенно представлялась ему молодая хозяйка, свежая, белолицая бабенка, может быть, даже из купеческого сословия, впрочем, однако же, образованная и воспитанная так, как и дворянка, — чтобы понимала и музыку,
хотя, конечно, музыка и не главное, но почему же, если уже так заведено, зачем же
идти противу общего мнения?
Чичиков занялся с Николашей. Николаша был говорлив. Он рассказал, что у них в гимназии не очень хорошо учат, что больше благоволят к тем, которых маменьки
шлют побогаче подарки, что в городе стоит Ингерманландский гусарский полк; что у ротмистра Ветвицкого лучше лошадь, нежели у самого полковника,
хотя поручик Взъемцев ездит гораздо его почище.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот,
хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да вот, мол, что!»
Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и
хотя выражение «вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он
послал еще на него тайный донос.
Наконец я ей сказал: «
Хочешь,
пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы
пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь.
Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха…
Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я
пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
Я проворно соскочил,
хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал
идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще
шла в гору,
хотя уже не так круто.
Я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, навеки: оба
пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется неприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда, и она мне верит,
хотя говорит противное.
«Действительно, я у Разумихина недавно еще
хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я
пошел к Разумихину…»
— Сделайте же одолжение, — раздражительно продолжал Раскольников, — позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения… и… и… я тороплюсь, мне некогда, я
хочу со двора
идти…
И долго, несколько часов, ему все еще мерещилось порывами, что «вот бы сейчас, не откладывая,
пойти куда-нибудь и все выбросить, чтоб уж с глаз долой, поскорей, поскорей!» Он порывался с дивана несколько раз,
хотел было встать, но уже не мог.
Говорили про доктора и про священника. Чиновник
хотя и шепнул Раскольникову, что, кажется, доктор теперь уже лишнее, но распорядился
послать. Побежал сам Капернаумов.
—
Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать этого стыда, я и
хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя над водой, что если я считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь, — сказал он, забегая наперед. — Это гордость, Дуня?
— Да что вы так смотрите, точно не узнали? — проговорил он вдруг тоже со злобой. —
Хотите берите, а нет — я к другим
пойду, мне некогда.
— Нельзя же было кричать на все комнаты о том, что мы здесь говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая
пойдете? Или вы
хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст себя сам. Знайте, что уж за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
Он
пошел к Неве по В—му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, — зарыть все это и дерево, пожалуй, заметить?» И
хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною.
Я, признаюсь,
хотел даже к вам
идти объясниться, да думал, может, вы…
«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно
шел? Да ведь ты в воду его
хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
— А почему ж бы и нет? — улыбнувшись, сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, — я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и,
идя сюда, даже не очень рассчитывал,
хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила…
Он не знал, да и не думал о том, куда
идти; он знал одно: «что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не
хочет так жить».
— Не
хочу я вашей дружбы и плюю на нее! Слышите ли? И вот же: беру фуражку и
иду. Ну-тка, что теперь скажешь, коли намерен арестовать?
— Ваша воля. — И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их и до того рассердился, что
хотел было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что
идти больше некуда и что он еще и за другим пришел.
— Отца. Я по улице
шла, там подле, на углу, в десятом часу, а он будто впереди
идет. И точно как будто он. Я
хотела уж зайти к Катерине Ивановне…
А я говорю: «мне
идти пора», так и не
хотела прочесть, а зашла я к ним, главное чтоб воротнички показать Катерине Ивановне; мне Лизавета, торговка, воротнички и нарукавнички дешево принесла, хорошенькие, новенькие и с узором.
«Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло
идя по набережной канавы. — Все-таки кончу, потому что
хочу… Исход ли, однако? А все равно! Аршин пространства будет, — хе! Какой, однако же, конец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э… черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и на это. Фу, какие глупости в голову приходят…»
— Не трошь! Мое добро! Что
хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись!
Хочу, чтобы беспременно вскачь
пошла!..
— Папочку жалко! — проговорила она через минуту, поднимая свое заплаканное личико и вытирая руками слезы, — все такие теперь несчастия
пошли, — прибавила она неожиданно, с тем особенно солидным видом, который усиленно принимают дети, когда
захотят вдруг говорить, как «большие».
— А,
идут! — вскричал Раскольников, — ты за ними
послал!.. Ты их ждал! Ты рассчитал… Ну, подавай сюда всех: депутатов, свидетелей, чего
хочешь… давай! Я готов! готов!..
— Я
хотел сказать…
идя сюда… я
хотел сказать вам, маменька… и тебе, Дуня, что нам лучше бы на некоторое время разойтись.
Он бросил скамейку и
пошел, почти побежал; он
хотел было поворотить назад, к дому, но домой
идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало все это вот уже более месяца, и он
пошел куда глаза глядят.
Да ведь ты и сама
хотела, чтоб я
пошел, ну вот и буду сидеть в тюрьме, и сбудется твое желание; ну чего ж ты плачешь?
Я
пошел было тотчас к Софье Семеновне, потому, брат, я
хотел все разузнать, — прихожу, смотрю: гроб стоит, дети плачут.
—
Пойдем,
пойдем! — говорит отец, — пьяные, шалят, дураки:
пойдем, не смотри! — и
хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.
И
хотя бы судьба
послала ему раскаяние — жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы — ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и
хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо
пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив в ее глазах
хотя и детское любопытство, но вместе с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее в другой раз и тут же искренно подосадовал в душе, что подарок
пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
— Видемши я, — начал мещанин, — что дворники с моих слов
идти не
хотят, потому, говорят, уже поздно, а пожалуй, еще осерчает, что тем часом не пришли, стало мне обидно, и сна решился, и стал узнавать.