Неточные совпадения
В
это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто, как, в чем и на чем ехал,
считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши им
не признаваться и
не кланяться никому из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках: за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники.
— Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать
этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя над водой, что если я
считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь
не убоюсь, — сказал он, забегая наперед. —
Это гордость, Дуня?
На всякий случай есть у меня и еще к вам просьбица, — прибавил он, понизив голос, — щекотливенькая она, а важная: если, то есть на всякий случай (чему я, впрочем,
не верую и
считаю вас вполне неспособным), если бы на случай, — ну так, на всякий случай, — пришла бы вам охота в
эти сорок — пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом — ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то — оставьте краткую, но обстоятельную записочку.
— А
эти деньги, Аркадий Иванович, я вам очень благодарна, но я ведь теперь в них
не нуждаюсь. Я себя одну завсегда прокормлю,
не сочтите неблагодарностью: если вы такие благодетельные, то
эти деньги-с…
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в свою очередь… хотя
это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад
эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что
не захочу ли я дать ей
это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она
считала за мной долгу.
И тем
не менее он все-таки высоко ценил свою решимость возвысить Дуню до себя и
считал это подвигом.
— Вы, впрочем,
не конфузьтесь, — брякнул тот, — Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом.
Это вот его доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас
не считайте и
не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо.
Не считайте меня, пожалуйста, циником; я ведь в точности знаю, как
это гнусно с моей стороны, ну и так далее; но ведь я тоже наверно знаю, что Марфа Петровна пожалуй что и рада была
этому моему, так сказать, увлечению.
— Ах,
не знаете? А я думала, вам все уже известно. Вы мне простите, Дмитрий Прокофьич, у меня в
эти дни просто ум за разум заходит. Право, я вас
считаю как бы за провидение наше, а потому так и убеждена была, что вам уже все известно. Я вас как за родного
считаю…
Не осердитесь, что так говорю. Ах, боже мой, что
это у вас правая рука! Ушибли?
— Потому что, как я уж и объявил давеча,
считаю себя обязанным вам объяснением.
Не хочу, чтобы вы меня за изверга почитали, тем паче что искренно к вам расположен, верьте
не верьте. Вследствие чего, в-третьих, и пришел к вам с открытым и прямым предложением — учинить явку с повинною.
Это вам будет бесчисленно выгоднее, да и мне тоже выгоднее, — потому с плеч долой. Ну что, откровенно или нет с моей стороны?
— Слышишь, сестра, — повторил он вслед, собрав последние усилия, — я
не в бреду;
этот брак — подлость. Пусть я подлец, а ты
не должна… один кто-нибудь… а я хоть и подлец, но такую сестру сестрой
считать не буду. Или я, или Лужин! Ступайте…
— Я иногда слишком уж от сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И
эта женщина, хозяйка его,
считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он
не любит сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?..
Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
— Я согласен, что, может быть, уже слишком забочусь об этакой дряни, на твои глаза; но нельзя же
считать меня за
это ни эгоистом, ни жадным, и на мои глаза
эти две ничтожные вещицы могут быть вовсе
не дрянь.
Те просто
считали весь
этот люд за невежд и хлопов и презирали их свысока; но Раскольников
не мог так смотреть: он ясно видел, что
эти невежды во многом гораздо умнее
этих самых поляков.
— Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь
не считает? — с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на
этот раз нечто уж особенно ясное.
Тарас поглядел на
этого Соломона, какого ещё
не было на свете, и получил некоторую надежду. Действительно, вид его мог внушить некоторое доверие: верхняя губа у него была просто страшилище; толщина ее, без сомнения, увеличилась от посторонних причин. В бороде у
этого Соломона было только пятнадцать волосков, и то на левой стороне. На лице у Соломона было столько знаков побоев, полученных за удальство, что он, без сомнения, давно потерял счет им и привык их
считать за родимые пятна.
Мартышка, в Зеркале увидя образ свой,
Тихохонько Медведя толк ногой:
«Смотри-ка», говорит: «кум милый мой!
Что́
это там за рожа?
Какие у неё ужимки и прыжки!
Я удавилась бы с тоски,
Когда бы на неё хоть чуть была похожа.
А, ведь, признайся, есть
Из кумушек моих таких кривляк пять-шесть:
Я даже их могу по пальцам перечесть». —
«Чем кумушек
считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?»
Ей Мишка отвечал.
Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
— Тише, тише, кум! — прервал Иван Матвеевич. — Что ж, все тридцать пять! Когда до пятидесяти дотянешь? Да с пятидесятью в рай
не попадешь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль
считай, об ямайском забудь и думать — что
это за жизнь!
Илья Ильич знал уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к себе, и привык к ней,
считая также, с своей стороны, что
это не может и
не должно быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он уже
не наслаждался им, а между тем
не мог, и при своем равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и
не подозревал в чтении существенной потребности, а
считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и
не иметь, можно пойти прогуляться, можно и
не пойти: от
этого ему все равно, какая бы ни была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
— Зачем нас
не учат
этому? — с задумчивой досадой говорила она, иногда с жадностью, урывками, слушая разговор о чем-нибудь, что привыкли
считать ненужным женщине.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал
считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а
не предметом необходимости. От
этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего
не делал.
Захар умер бы вместо барина,
считая это своим неизбежным и природным долгом, и даже
не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно так же, как собака, которая при встрече с зверем в лесу бросается на него,
не рассуждая, отчего должна броситься она, а
не ее господин.
Обходятся
эти господа с женами так же мрачно или легко, едва удостоивают говорить,
считая их так, если
не за баб, как Захар, так за цветки, для развлечения от деловой, серьезной жизни…
Приход его, досуги, целые дни угождения она
не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он был ее брат, отец, даже муж: а
это много,
это все. И сама, в каждом слове, в каждом шаге с ним, была так свободна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.
Он уж
не видел, что делается на сцене, какие там выходят рыцари и женщины; оркестр гремит, а он и
не слышит. Он озирается по сторонам и
считает, сколько знакомых в театре: вон тут, там — везде сидят, все спрашивают: «Что
это за господин входил к Ольге в ложу?..» — «Какой-то Обломов!» — говорят все.
— Да,
это прекрасно, моя милая, — сказала бабушка, свертывая мои стихи и укладывая их под коробочку, как будто
не считая после
этого княгиню достойною слышать такое произведение, —
это очень хорошо, только скажите мне, пожалуйста, каких после
этого вы можете требовать деликатных чувств от ваших детей?
Не обращая на мое присутствие в передней никакого внимания, хотя я
счел долгом при появлении
этих особ поклониться им, маленькая молча подошла к большой и остановилась перед нею.
Я имел самые странные понятия о красоте — даже Карла Иваныча
считал первым красавцем в мире; но очень хорошо знал, что я нехорош собою, и в
этом нисколько
не ошибался; поэтому каждый намек на мою наружность больно оскорблял меня.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки
не позволял себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и
считал своим долгом сказать ей
это. Но ему очень трудно было
не сказать более, а сказать только
это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно другое.
Это не мешало ей однако
считать это дело очень важным.
Он воображал себе, вероятно ошибочно, что вырез
этот сделан на его счет, и
считал себя
не в праве смотреть на него и старался
не смотреть на него; но чувствовал, что он виноват уж за одно то, что вырез сделан.
Он, желая выказать свою независимость и подвинуться, отказался от предложенного ему положения, надеясь, что отказ
этот придаст ему большую цену; но оказалось, что он был слишком смел, и его оставили; и, волей-неволей сделав себе положение человека независимого, он носил его, весьма тонко и умно держа себя, так, как будто он ни на кого
не сердился,
не считал себя никем обиженным и желает только того, чтоб его оставили в покое, потому что ему весело.
Однако счастье его было так велико, что
это признание
не нарушило его, а придало ему только новый оттенок. Она простила его; но с тех пор он еще более
считал себя недостойным ее, еще ниже нравственно склонялся пред нею и еще выше ценил свое незаслуженное счастье.
— Потому что
не считаю нужным терять на
это время.
Но дело в том, ― она, ожидая
этого развода здесь, в Москве, где все его и ее знают, живет три месяца; никуда
не выезжает, никого
не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она
не хочет, чтобы к ней ездили из милости;
эта дура княжна Варвара ― и та уехала,
считая это неприличным.
Нет, уж извини, но я
считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум —
это другое дело), и которые никогда ни перед кем
не подличали, никогда ни в ком
не нуждались, как жили мой отец, мой дед.
— Нет, позволь; но если ты
считаешь, что
это неравенство несправедливо, то почему же ты
не действуешь так…
Раздражение, разделявшее их,
не имело никакой внешней причины, и все попытки объяснения
не только
не устраняли, но увеличивали его.
Это было раздражение внутреннее, имевшее для нее основанием уменьшение его любви, для него — раскаяние в том, что он поставил себя ради ее в тяжелое положение, которое она, вместо того чтоб облегчить, делает еще более тяжелым. Ни тот, ни другой
не высказывали причины своего раздражения, но они
считали друг друга неправыми и при каждом предлоге старались доказать
это друг другу.
Всё
это делалось
не потому, что кто-нибудь желал зла Левину или его хозяйству; напротив, он знал, что его любили,
считали простым барином (что есть высшая похвала); но делалось
это только потому, что хотелось весело и беззаботно работать, и интересы его были им
не только чужды и непонятны, но фатально противоположны их самым справедливым интересам.
— Входить во все подробности твоих чувств я
не имею права и вообще
считаю это бесполезным и даже вредным, — начал Алексей Александрович. — Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства —
это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности. Жизнь наша связана, и связана
не людьми, а Богом. Разорвать
эту связь может только преступление, и преступление
этого рода влечет за собой тяжелую кару.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что
это невозможно;
это было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть
считать его своим мужем и любить его.
Он
считал, что для Анны было бы лучше прервать сношения с Вронским, но, если они все находят, что
это невозможно, он готов был даже вновь допустить
эти сношения, только бы
не срамить детей,
не лишаться их и
не изменить своего положения.
В сущности, понимавшие, по мнению Вронского, «как должно» никак
не понимали
этого, а держали себя вообще, как держат себя благовоспитанные люди относительно всех сложных и неразрешимых вопросов, со всех сторон окружающих жизнь, — держали себя прилично, избегая намеков и неприятных вопросов. Они делали вид, что вполне понимают значение и смысл положения, признают и даже одобряют его, но
считают неуместным и лишним объяснять всё
это.
И чтобы
не осуждать того отца, с которым он жил и от которого зависел и, главное,
не предаваться чувствительности, которую он
считал столь унизительною, Сережа старался
не смотреть на
этого дядю, приехавшего нарушать его спокойствие, и
не думать про то, что он напоминал.
— Я
не стану тебя учить тому, что ты там пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю
эту грамоту о лесе. Она трудна.
Счел ли ты деревья?
Агафья Михайловна, которой прежде было поручено
это дело,
считая, что то, что делалось в доме Левиных,
не могло быть дурно, всё-таки налила воды в клубнику и землянику, утверждая, что
это невозможно иначе; она была уличена в
этом, и теперь варилась малина при всех, и Агафья Михайловна должна была быть приведена к убеждению, что и без воды варенье выйдет хорошо.
Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на
это, или лучше вследствие
этого, Алексей Александрович
не пропускал ничего из того, что делало шум в
этой области, и
считал своим долгом всё читать.
Он находил
это естественным, потому что делал
это каждый день и при
этом ничего
не чувствовал и
не думал, как ему казалось, дурного, и поэтому стыдливость в девушке он
считал не только остатком варварства, но и оскорблением себе.
— Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних друзей Анны — я
не считаю княжну Варвару, — то я понимаю, что вы сделали
это не потому, что вы
считаете наше положение нормальным, но потому, что вы, понимая всю тяжесть
этого положения, всё так же любите ее и хотите помочь ей. Так ли я вас понял? — спросил он, оглянувшись на нее.