Неточные совпадения
Но
этот народ он
не считал тем, настоящим, о котором так много и заботливо говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.
Он
считал необходимым искать в товарищах недостатки; он даже беспокоился,
не находя их, но беспокоиться приходилось редко, у него выработалась точная мера: все, что ему
не нравилось или возбуждало чувство зависти, — все
это было плохо.
Иногда он смутно догадывался, что между ним и ею есть что-то общее, но,
считая эту догадку унижающей его,
не пытался подумать о ней серьезно.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже
не видит себя. Каждый человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все
считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов.
Это — угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова.
Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и
не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я
считаю предрассудком».
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим
считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, —
эти двое
не беспокоили Клима.
Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила у него одиннадцать томов,
считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит
это не с горечью, а с гордостью.
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал
не торопясь писать. В
этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он
считал обыск делом несерьезным.
Самгин чувствовал себя несколько неловко. Прейс, видимо,
считал его посвященным в дела Кутузова, а Кутузов так же думал о Прейсе. Он хотел спросить:
не мешает ли товарищам, но любопытство запретило ему сделать
это.
Нет, Любаша
не совсем похожа на Куликову, та всю жизнь держалась так, как будто
считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а
не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв
это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»;
эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
Через месяц Клим Самгин мог думать, что театральные слова
эти были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль — чуткой подруги, образцовой жены.
Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются люди,
эту ловкую их игру он
считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел
не способным притворяться и фальшивить, но
не мог
не испытывать зависти к уменью людей казаться такими, как они хотят.
Изредка он замечал, что в зеленоватых глазах ее светится печаль и недоумевающее ожидание. Он догадывался:
это она ждет слова, которое еще
не сказано им, но он, по совести,
не мог сказать
это слово и
счел нужным предупредить ее...
Самгин, сделав равнодушное лицо, молча злился, возражать редактору он
не хотел,
считая это ниже своего достоинства. На улицу вышли вместе, там редактор, протянув руку Самгину, сказал...
— Замечательно — как вы
не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию?
Это — раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде
не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на какие средства? И ночей дома
не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором
считает меня…
«Жестоко вышколили ее», — думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к старому миру. Вражду
эту он
считал наивной, но
не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, «учителей жизни», «объясняющих господ».
Он видел, что с той поры, как появились прямолинейные юноши, подобные Властову, Усову, яснее обнаружили себя и люди, для которых революционность «большевиков» была органически враждебна. Себя Самгин
не считал таким же, как
эти люди, но все-таки смутно подозревал нечто общее между ними и собою. И, размышляя перед Никоновой, как перед зеркалом или над чистым листом бумаги, он говорил...
«Очевидно,
считает себя талантливым и обижен невниманием царя», — подумал Самгин;
этот человек после слов о карликовых людях
не понравился ему.
Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот людей, давно знакомых Самгину, — людей, которых он
считал глуповатыми и чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и
не верилось, что
эти анекдотические люди, погруженные в свои мелкие интересы, вдруг расширили их и вот уже говорят о договоре с Германией, о кабале бюрократов, пожалуй, более резко, чем газеты, потому что говорят просто.
Алина
не пела, а только расстилала густой свой голос под слова Дуняшиной песни, — наивные, корявенькие слова. Раньше Самгин
не считал нужным, да и
не умел слушать слова
этих сомнительно «народных» песен, но Дуняша выговаривала их с раздражающей ясностью...
«По глупости и со скуки», — объяснил себе Самгин. Он и раньше
не считал себя хозяином в доме, хотя держался, как хозяин;
не считал себя вправе и делать замечания Анфимьевне, но, забывая об
этом, — делал. В
это утро он был плохо настроен.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога
не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой
сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка
этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь —
не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Она точно
не слышала испуганного нытья стекол в окнах, толчков воздуха в стены, приглушенных, тяжелых вздохов в трубе печи. С необыкновенной поспешностью, как бы ожидая знатных и придирчивых гостей, она стирала пыль,
считала посуду, зачем-то щупала мебель. Самгин подумал, что, может быть, в
этой шумной деятельности она прячет сознание своей вины перед ним. Но о ее вине и вообще о ней
не хотелось думать, — он совершенно ясно представлял себе тысячи хозяек, которые, наверное, вот так же суетятся сегодня.
«
Не может быть, чтоб она
считала меня причастным к террору.
Это — или проявление заботы обо мне, или — опасение скомпрометировать себя, — опасение, вызванное тем, что я сказал о Судакове. Но как спокойно приняла она убийство!» — с удивлением подумал он, чувствуя, что спокойствие Марины передалось и ему.
Разговорам ее о религии он
не придавал значения,
считая это «системой фраз»; украшаясь
этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу
этого оружия она верит, и
этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к людям. Но — каково же
это оружие?
Ушел он в настроении,
не совсем понятном ему:
эта беседа взволновала его гораздо более, чем все другие беседы с Мариной; сегодня она дала ему право
считать себя обиженным ею, но обиды он
не чувствовал.
— Слушай-ко, нелюдимость твоя замечена, и, пожалуй,
это вредно тебе.
Считают тебя эдаким, знаешь, таинственным деятелем, который —
не то чтобы прячется, а — выжидает момента. Ходит слушок, что за тобой числятся некоторые подвиги, будто руководил ты Московским восстанием и продолжаешь чем-то руководить.
— Деньги — люблю, а
считать —
не люблю, даже противно, — сердито сказала она. — Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег
не считают. Захарий у меня тоже
не мастер
этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.
— Я — Самойлов. Письмоводитель ваш, Локтев, — мой ученик и — член моего кружка. Я —
не партийный человек, а так называемый культурник; всю жизнь возился с молодежью, теперь же, когда революционная интеллигенция истребляется поголовно,
считаю особенно необходимым делом пополнение убыли.
Это, разумеется, вполне естественно и
не может быть поставлено в заслугу мне.
Самгин
не прочь был сделать приятное ей, даже
считал это обязанностью.
— Н-да… Есть у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, — сказал Макаров и обратился к Самгину: — Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал мне, что никакого сома
не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь,
эту шутку он
считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить —
не мог.
Она утомительно долго рассуждала на
эту тему,
считая чьи-то деньги, называя имена известных промышленников, землевладельцев, имена министров. Самгин почти
не слушал ее, теснимый своими мыслями.
— Впрочем,
этот термин, кажется, вышел из употребления. Я
считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и лет сотню проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться жить и работать у варягов. Велика и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы
не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения
этой участи желает организовать пугачевщину.
«Да, он сильно изменился. Конечно — он хитрит со мной. Должен хитрить. Но в нем явилось как будто новое нечто… Порядочное.
Это не устраняет осторожности в отношении к нему. Толстый. Толстые говорят высокими голосами. Юлий Цезарь — у Шекспира —
считает толстых неопасными…»
От
этих людей Самгин знал, что в городе его
считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года,
не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы.
— Дурочкой
считаете меня, да? Я ведь знаю: вы —
не меньшевик.
Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.
— В докладе моем «О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков — ирреальны,
не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и
эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и
считали количество чертей на конце иглы.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно
считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что
этим людям
не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им.
Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
Голос у него был грубый, бесцветный, неопределенного тона, и говорил он с сожалением, как будто
считал своей обязанностью именно радовать людей и был огорчен тем, что в данном случае
не способен исполнить обязанность
эту.