Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в
мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Ибо, встретившись где-либо на границе, обыватель одного города будет вопрошать об удобрении полей, а обыватель
другого города, не вняв вопрошающего, будет отвечать ему о естественном строении
миров.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал
миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря
другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и
мир и Евсеич
друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец
мир сказал...
Науки бывают разные; одни трактуют об удобрении полей, о построении жилищ человеческих и скотских, о воинской доблести и непреоборимой твердости — сии суть полезные;
другие, напротив, трактуют о вредном франмасонском и якобинском вольномыслии, о некоторых якобы природных человеку понятиях и правах, причем касаются даже строения
мира — сии суть вредные.
Вронский защищал Михайлова, но в глубине души он верил этому, потому что, по его понятию, человек
другого, низшего
мира должен был завидовать.
Когда один был в хорошем, а
другой в дурном, то
мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что делалось в их таинственном
мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и
другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом
мире.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в
мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в
мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные;
другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены
миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с
другими людьми в одно общество верующих, которое называют церковью.
Кити чувствовала, что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но что в ней был
другой какой-то, высший
мир недоступных для нее интересов, сложных и поэтических.
Он так часто старался уверить
других в том, что он существо, не созданное для
мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился.
Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова,
другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и
миром навеки, а второй… второй?..
— А зачем же так вы не рассуждаете и в делах света? Ведь и в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и
другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог велит, а без того мы бы и не служили. Что ж
другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к
миру, у вас семейство.
Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по
миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я,
другие воспользовались бы.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный
миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром
других речей…
Впрочем, ради дочери прощалось многое отцу, и
мир у них держался до тех пор, покуда не приехали гостить к генералу родственницы, графиня Болдырева и княжна Юзякина: одна — вдова,
другая — старая девка, обе фрейлины прежних времен, обе болтуньи, обе сплетницы, не весьма обворожительные любезностью своей, но, однако же, имевшие значительные связи в Петербурге, и перед которыми генерал немножко даже подличал.
Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми
другими гениями
мира, как парит орел над
другими высоко летающими.
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный
друг, желанный
друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Мой бедный Ленский! за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыпленный
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается ничем,
И
мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов,
друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из
мира вытеснят и нас!
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом
друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И
мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию,
друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно
мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный
друг,
Напомнил хоть единый звук.
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его,
друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в
мире всяк,
Но от
друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне
друзья,
друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она;
Он верил, что
друзья готовы
За честь его приять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами,
Людей священные
друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И
мир блаженством одарит.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни,
другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Иные рассуждали с жаром,
другие даже держали пари; но бо́льшая часть была таких, которые на весь
мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.
Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного
мира в
другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен.
А у меня к тебе влеченье, род недуга,
Любовь какая-то и страсть,
Готов я душу прозакласть,
Что в
мире не найдешь себе такого
друга,
Такого верного, ей-ей...
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее
других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди
мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
— Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко, думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я — тем, о котором было сказано: «не
мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы
друг другу.
Думать в этом направлении пришлось недолго. Очень легко явилась простая мысль, что в
мире купли-продажи только деньги, большие деньги, могут обеспечить свободу, только они позволят отойти в сторону из стада людей, каждый из которых бешено стремится к независимости за счет
других.
Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о
мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились
друг с
другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
— Всегда были — и будут — люди, которые, чувствуя себя неспособными сопротивляться насилию над их внутренним
миром, — сами идут встречу судьбе своей, сами отдают себя в жертву. Это имеет свой термин — мазохизм, и это создает садистов, людей, которым страдание
других — приятно. В грубой схеме садисты и мазохисты — два основных типа людей.
— Ты забыл, что я — неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь — театр, я — зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые — как ты сам часто говорил — хотят показать мне, тебе,
друг другу свои таланты, свой внутренний
мир. Я не знаю — насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, — ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это — человек для себя…
— Слышал? Не надо. Чаще всех
других слов, определяющих ее отношение к
миру, к людям, она говорит: не надо.
«Власть человека, власть единицы — это дано навсегда. В конце концов,
миром все-таки двигают единицы. Массы пошли истреблять одна
другую в интересах именно единиц. Таков
мир. “Так было — так будет”».
— Неизлечимый ты умник, Клим Иванович,
друг мой! — задумчиво сказала она, хлебнув питья из стакана. — От таких, как ты, — болен
мир!
— Люди интеллигентного чина делятся на два типа: одни — качаются, точно маятники,
другие — кружатся, как стрелки циферблата, будто бы показывая утро, полдень, вечер, полночь. А ведь время-то не в их воле! Силою воображения можно изменить представление о
мире, а сущность-то — не изменишь.
Одни кричат: «Слово жило раньше бога», а
другие: «Врете! слово было в боге, оно есть — свет, и
мир создан словосветом».
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах
друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении
мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Любовь эта и есть славнейшее чудо
мира сего, ибо, хоша любить нам
друг друга не за что, однакож — любим! И уже многие умеют любить самоотреченно и прекрасно.
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем
миром»,
других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады — все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора.
Бальзаминов. Ах, боже мой! Я и забыл про это, совсем из головы вон! Вот видите, маменька, какой я несчастный человек! Уж от военной службы для меня видимая польза, а поступить нельзя.
Другому можно, а мне нельзя. Я вам, маменька, говорил, что я самый несчастный человек в
мире: вот так оно и есть. В каком я месяце, маменька, родился?
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах
мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило
мира, там засияло
другое; там
мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая…
А может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного
мира другой, несбыточный, и в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в
мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но все-таки обломовский повар для него был лучше и выше всех
других поваров в
мире, а Илья Ильич выше всех помещиков.
Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит
другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек.