Неточные совпадения
С самого раннего утра до поздней ночи она мелькала
то тут,
то там по разным хозяйственным заведениям: лезла зачем-то на сеновал, бегала в погреб, рылась в саду; везде,
где только можно было, обтирала, подметала и, наконец, с восьми часов утра, засучив рукава и надев передник, принималась стряпать — и надобно отдать ей честь: готовить многие кушанья была она великая мастерица.
«Вон лес-то растет, а моркови негде сеять», — брюзжала она, хотя очень хорошо знала, что морковь было бы
где сеять, если б она не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд и оставлял большую часть сада в
том виде, в каком он был, возражая экономке...
Кроме
того, по всему этому склону росли в наклоненном положении огромные кедры, в тени которых стояла не
то часовня, не
то хижина,
где, по словам старожилов, спасался будто бы некогда какой-то старец, но другие объясняли проще, говоря, что прежний владелец — большой между прочим шутник и забавник — нарочно старался придать этой хижине дикий вид и посадил деревянную куклу, изображающую пустынножителя, которая, когда кто входил в хижину, имела свойство вставать и кланяться, чем пугала некоторых дам до обморока, доставляя
тем хозяину неимоверное удовольствие.
Зайдут к Семенову, а тут кстати раскупорят, да и разопьют бутылочки две мадеры и домой уж возвратятся гораздо повеселее, тщательно скрывая от жен,
где были и что делали; но
те всегда догадываются по глазам и делают по этому случаю строгие выговоры, сопровождаемые иногда слезами. Чтоб осушить эти слезы, мужья дают обещание не заходить никогда к Семенову; но им весьма основательно не верят, потому что обещания эти нарушаются много-много через неделю.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку,
где радушно его приняли и
где все-таки он видел человечески развитых людей; а может быть, к
тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище,
где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было — уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр.
Лебедев, толкуя таблицу извлечения корней, не
то чтоб спутался, а позамялся немного и тотчас же после класса позван был в смотрительскую,
где ему с холодною вежливостью замечено, что учитель с преподаваемою им наукою должен быть совершенно знаком и что при недостатке сведений лучше избрать какую-нибудь другого рода службу.
— Ах, боже мой! Боже мой! — говорил Петр Михайлыч. — Какой вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой,
где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что
тот уж никогда не сделает в другой раз подобного проступка.
Знаешь девушку иль нет,
Черноглазу, черноброву?
Ах,
где,
где,
где?
Во Дворянской слободе.
Как
та девушка живет,
С кем любовь свою ведет?
Ах,
где,
где,
где?
Во Дворянской слободе.
Ходит к ней, знать, молодец,
Не боярин, не купец.
Ах,
где,
где,
где?
—
То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию,
где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал было читать про себя.
— Молебен! — сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел,
где покоились мощи угодника. Началась служба. В
то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
— Ну, попробую еще, — проговорил он и взобрался в земский суд,
где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме
того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский.
Лестницу и половину зала в доме генеральши Калинович прошел
тем спокойным и развязным шагом, каким обыкновенно входят молодые люди в дома,
где привыкли их считать полубожками; но, увидев в зеркале неуклюжую фигуру Петра Михайлыча и с распустившимися локонами Настеньку, попятился назад.
Подозревая, что все это штуки Настеньки, дал себе слово расквитаться с ней за
то после; но теперь, делать нечего, принял сколько возможно спокойный вид и вошел в гостиную,
где почтительно поклонился генеральше, Полине и князю, пожал с обязательной улыбкой руку у Настеньки, у которой при этом заметно задрожала головка, пожал, наконец, с такою же улыбкою давно уже простиравшуюся к нему руку Петра Михайлыча и, сделав полуоборот, опять сконфузился: его поразила своей наружностью княжна.
Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в
том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали,
где он больше живет, он отвечал: «В экипаже».
— Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на
той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос:
где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда
где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и
того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на
то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
Между
тем начинало становиться темно. «Погибшее, но милое создание!» — думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины,
где бы она ни была и чем бы ни была.
Нет в них этого, потому что они неспособны на
то ни по уму, ни по развитию, ни по натуришке, которая давно выродилась; а страдают, может быть, от дурного пищеварения или оттого, что нельзя ли
где захватить и цапнуть денег, или перепихнуть каким бы
то ни было путем мужа в генералы, а вы им навязываете тонкие страдания!
Как бы в доказательство небольшого уважения к
тому месту,
где был, он насвистывал, впрочем негромко, арию из «Лючии» [«Лючия» — опера итальянского композитора Г.Доницетти (1797—1848) «Лючия ди Ламермур».].
— Это мило, это всего милей — такое наивное сознание! — воскликнул Белавин и захохотал. — И прав ведь, злодей! Единственный, может быть, случай,
где, не чувствуя сам
того, говорил великую истину, потому что там действительно хоть криво, косо, болезненно, но что-нибудь да делаете «, а тут уж ровно ничего, как только писанье и писанье… удивительно! Но все-таки, значит, вы не служите? — прибавил он, помолчав.
Обезумевший Калинович бросился к ней и, схватив ее за руки, начал ощупывать, как бы желая убедиться, не привидение ли это, а потом между ними прошла
та немая сцена неожиданных и радостных свиданий,
где избыток чувств не находит даже слов. Настенька, сама не зная, что делает, снимала с себя бурнус, шляпку и раскладывала все это по разным углам, а Калинович только глядел на нее.
— В театр-с, непременно в театр! — подхватил Белавин. — Но только не в Александринку — боже вас сохрани! — а
то испортите первое впечатление. В итальянскую оперу ступайте. Это и Эрмитаж, я вам скажу, — два места в Петербурге,
где действительно можно провести время эстетически.
— Allons! — проговорил князь, соскакивая, и тотчас ввел Калиновича в садовую аллею,
где с первого шага встретили их все декорационные украшения петербургских дач: вдали виднелся один из
тех готической архитектуры домиков, которые так красивы и которые можно еще видеть в маленьких немецких городах.
— Я знаю
где! И если я волнуюсь и бешусь, так я имею на
то право; а она — нет! — воскликнул Калинович, вспыхнув, и ушел в кабинет.
Слышав похвалу членов новому вице-губернатору, он пришел даже в какое-то умиление и, не могши утерпеть от полноты чувств, тотчас рассказал о
том всей канцелярии, которая, в свою очередь, разнесла это по деревянным домишкам,
где жила и питалась, а вечером по трактирам и погребкам,
где выпивала.
Калинович подъехал на паре небольших, но кровных жеребцов в фаэтоне, как игрушечка. Сбросив в приемной свой бобровый плащ, вице-губернатор очутился в
том тонко-изящном и статном мундире, какие умеют шить только петербургские портные. Потом, с приемами и тоном петербургского чиновника, раскланявшись всем очень вежливо, он быстро прошел в кабинет,
где, с почтительным склонением головы подчиненного, представился губернатору.
Губернатор ограничился только
тем, что был сух и,
где только можно, придирался к новобранцу.
Вскоре после
того разнесся слух, что надворный советник Куропилов не являлся даже к губернатору и, повидавшись с одним только вице-губернатором, ускакал в именье Язвина,
где начал, говорят, раскапывать всю подноготную. Приближенные губернатора объявили потом, что старик вынужденным находится сам ехать в Петербург. При этом известии умы сильно взволновались. Дворянство в первом же клубе решило дать ему обед.
«По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене — и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть,
то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок,
где я остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша…»
— Одно, что остается, — начал он медленным тоном, — напиши ты баронессе письмо, расскажи ей всю твою ужасную домашнюю жизнь и объясни, что господин этот заигрался теперь до
того, что из ненависти к тебе начинает мстить твоим родным и что я сделался первой его жертвой… Заступились бы там за меня… Не только что человека, собаки, я думаю, не следует оставлять в безответственной власти озлобленного и пристрастного тирана.
Где ж тут справедливость и правосудие?..
В первый еще раз на театральных подмостках стояла перед ними не актриса, а женщина, с такой правдой страдающая, что, пожалуй, не встретишь
того и в жизни,
где, как известно, очень много притворщиц.
— Разумеется, — отвечал вице-губернатор и взглянул в
ту сторону,
где сидела Настенька.
Читатель, может быть, знает
тот монолог,
где барон Мейнау, скрывавшийся под именем Неизвестного, рассказывает майору, своему старому другу, повесть своих несчастий, монолог, в котором шепот покойного Мочалова до сих пор еще многим снится и слышится в ушах.
— А
где она? — спросил
тот.
Часто среди дня он прямо из присутственных мест проезжал на квартиру к Настеньке,
где, как все видели, экипаж его стоял у ворот до поздней ночи; видели потом, как Настенька иногда проезжала к нему в его карете с неподнятыми даже окнами, и, наконец, он дошел до
того, что однажды во время многолюдного гулянья на бульваре проехал с ней мимо в открытом фаэтоне.
В простодушных понятиях его чины имели такое громадное значение, что
тот же Калинович казался ему теперь совершенно иным человеком, и он никогда ни в чем не позволял себе забыть,
где и перед кем он находится.
Вскоре после
того как закончилось печатание «Тысячи душ» в «Отечественных записках», вышло отдельное издание романа,
где с некоторыми изменениями был воспроизведен журнальный текст.