Неточные совпадения
— Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют.
О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! —
сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. — Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
— Скажите-ка мне, Яков Васильич, — начал Петр Михайлыч, — что-нибудь
о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора. Вы какого изволили быть факультета?
Калинович слушал Петра Михайлыча полувнимательно, но зато очень пристально взглядывал на Настеньку, которая сидела с выражением скуки и досады в лице. Петр Михайлыч по крайней мере в миллионный раз рассказывал при ней
о Мерзлякове и
о своем желании побывать в Москве. Стараясь, впрочем, скрыть это, она то начинала смотреть в окно, то опускала черные глаза на развернутые перед ней «Отечественные записки» и, надобно
сказать, в эти минуты была прехорошенькая.
— Очень хорошо, распоряжусь, —
сказал он и велел им идти домой, а сам тотчас же написал городничему отношение
о производстве следствий
о буйных и неприличных поступках учителя Экзархатова и, кроме того, донес с первою же почтою об этом директору. Когда это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала к смотрителю, просила, кланялась ему в ноги.
Никогда никто не слыхал, чтоб он
о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке,
сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся.
Надобно
сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия
о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
— Как, я думаю, трудно сочинять — я часто об этом думаю, —
сказала Полина. — Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни
о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
«Нас приглашают на этот вечер — зачем? Вероятно, он сам этого требовал и только не хотел нам
сказать.
О душка мой, Калинович!..» — заключила она мысленно.
Она вдруг обратилась к князю и начала рассуждать с ним
о повести Калиновича, ни дать ни взять, языком тогдашних критиков, упомянула об объективности,
сказала что-то в пользу психологического анализа.
Не говоря уже
о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим
о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и
сказала об этом матери.
Всем этим, надобно
сказать, герой мой маскировал глубоко затаенную и никем не подозреваемую мечту
о прекрасной княжне, видеть которую пожирало его нестерпимое желание; он даже решался несколько раз, хоть и не получал на то приглашения, ехать к князю в деревню и, вероятно, исполнил бы это, но обстоятельства сами собой расположились совершенно в его пользу.
— Да что нейдешь, модница?.. Чего не смеешь?..
О! Нате-ка вам ее! —
сказала лет тридцати пяти, развеселая, должно быть, бабенка и выпихнула Палагею.
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже,
о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно
сказать, прекрасный роман?
— Очень верю, — подхватил князь, — и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку
о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше
сказать, должно.
Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу
сказать о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх.
—
О, нет, пей, —
сказала она.
— Ну, когда хочешь, так и не перед смертью, —
сказал с грустной улыбкой Зыков. — Это жена моя, а ей говорить
о тебе нечего, знает уж, — прибавил он.
«Мой единственный и бесценный друг! (писал он) Первое мое слово будет: прост» меня, что так долго не уведомлял
о себе; причина тому была уважительная: я не хотел вовсе к тебе писать, потому что, уезжая, решился покинуть тебя, оставить, бросить, презреть — все, что хочешь, и в оправдание свое хочу
сказать только одно: делаясь лжецом и обманщиком, я поступал в этом случае не как ветреный и пустой мальчишка, а как человек, глубоко сознающий всю черноту своего поступка, который омывал его кровавыми слезами, но поступить иначе не мог.
Князь тогда приехал в город; я, забывши всякий стыд, пошла к нему… на коленях почти умоляла
сказать, не знает ли чего
о тебе.
— А то
сказал, что «привязанности, говорит, земные у тебя сильны, а любила ли ты когда-нибудь бога, размышляла ли
о нем, безумная?» Я стою, как осужденная, и, конечно, в этакую ужасную минуту, как вообразила, припомнила всю свою жизнь, так мне сделалось страшно за себя…
— Мы еще без вас уже много
о вас говорили, —
сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.
Когда, задумавшись и заложив руки назад, он ходил по своей огромной зале, то во всей его солидной посадке тела, в покрое даже самого фрака, так и чувствовался будущий действительный статский советник, хоть в то же время добросовестность автора заставляет меня
сказать, что все это спокойствие была чисто одна личина: в душе Калинович страдал и беспрестанно думал
о Настеньке!
— Что ваша, однако, баронесса,
скажите? Я видел ее как-то на днях и говорил с ней
о вас, — начал было князь.
Перед ужином пробежал легкий говор, что он своему партнеру проиграл две тысячи серебром, и, в оправдание моего героя, я должен
сказать, что в этом случае он не столько старался
о том, сколько в самом деле был рассеян: несносный образ насмешливо улыбавшегося Белавина, как привидение, стоял перед ним.
—
О чем же, ваше превосходительство, вы беспокоитесь? Для меня, ей-богу, все равно, —
сказал он с досадою и презрением; но медному лбу председателя было решительно нипочем это замечание, и он продолжал свое.
«По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене — и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина.
О, как я хочу
сказать вам многое, многое!.. Ваша…»
— Этот человек, — снова заговорила Настенька
о Белавине, — до такой степени лелеет себя, что на тысячу верст постарается убежать от всякого ничтожного ощущения, которое может хоть сколько-нибудь его обеспокоить, слова не
скажет, после которого бы от него чего-нибудь потребовали; а мы так с вашим превосходительством не таковы, хоть и наделали, может быть, в жизни много серьезных проступков — не правда ли?
Повивальная бабка Эрнестина, наслышавшись
о строгости нового губернатора, в ужаснейшем беспокойстве ездила по городу и всех умоляла
сказать ей, что должна ли она представляться или нет, потому что тоже служащая, хоть и дома.
— Что ж вы, болваны, не
скажете? Проси!.. — проговорил с беспокойством губернатор. — Как это, Николай Иваныч, вы не велите
о себе сказывать… что за щепетильность пустая! — встретил он Экзархатова.