Неточные совпадения
В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и
не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо
бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других было таково, что
какой уж может быть грех у
таких стариков, и зачем им жениться?
—
Какие бы они ни были люди, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — а все-таки ему
не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная — это желание быть лучшим, желание совершенствоваться;
такая гордость — принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость — поважничать перед маленьким человеком — тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
Капитан в продолжение всего вечера переминал язык,
как бы намереваясь что-то
такое сказать, и ничего, однако,
не сказал.
Калинович только улыбался, слушая,
как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем,
какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично,
так что этой клюки боялись вряд ли
не больше, чем его самого,
как будто
бы вся сила была в ней.
—
Как это нынешние девушки нисколько себя
не берегут, отцы мои родные! Если уж
не бога,
так мирского
бы стыда побоялись! — восклицала она, пожимая плечами.
— «Давно мы
не приступали к нашему фельетону с
таким удовольствием,
как делаем это в настоящем случае, и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено
не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»;
не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается
такою тяжеловесностью, что мы еще
не встречали ни одного человека, у которого достало
бы силы дочитать ее до конца; наконец,
не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы
не смеем его подозревать, хотя имеем на то некоторое право)…»
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например,
как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто
бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его,
как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него
не жалела и,
как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и
так далее…
Калинович ничего
не возражал и придал лицу своему
такое выражение, которым
как бы говорил: «Всякий может думать по-своему».
«
Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже
не сомневалась), этот гордый человек
так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила
бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня
не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и
не любила в нем.
Все это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием,
как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди, и в то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и
так как ничто столь
не располагает человека к мечтательности,
как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: «Что если б княжна полюбила меня, — думал он, — и сделалась
бы женой моей… я стал
бы владетелем и этого фаэтона, и этой четверки… богат… муж красавицы… известный литератор…
— Служба наша, ваше сиятельство, была
бы приятная,
как бы мы сами, становые пристава, были
не такие. Предместник мой,
как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне
не дела, а ворох сена.
Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки
не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: «Пришел… пришел… пришел!..» и, наконец, вдруг вскрикнув: «Пришел!» — проснулся, вероятно, и, проговоря: «О господи помилуй!», затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и
как бы соревнуя друг другу.
Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это…
как бы назвать… забелка человечества: если
не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а
не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы
не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще.
Я наследовал от отца,
не так,
как вы, а все-таки состояние, которое могло
бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса.
Последние слова князь говорил протяжно и остановился,
как бы ожидая,
не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово,
так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою...
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и
так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то,
не говоря уже о голосе совести, который
не умолкал ни перед
какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке
как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще
не казалась она ему
так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Палагея Евграфовна расставила завтрак по крайней мере на двух столах; но Калинович ничего почти
не ел, прочие тоже, и одна только приказничиха, выпив рюмки три водки, съела два огромных куска пирога и, проговорив: «
Как это бесподобно!», —
так взглянула на маринованную рыбу, что, кажется, если б
не совестно было,
так она и ее
бы всю съела.
— Коли злой человек, батюшка, найдет,
так и тройку остановит. Хоть
бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а
какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе
не имеешь… оробеешь… а он, коли на то пошел, ему себя
не жаль, по той причине, что в нем —
не к ночи будь сказано — сам нечистой сидит.
Немного подальше шел, скрипя колесами, неуклюжий обоз с хлопчатой бумагой, и на
таком количестве лошадей, что
как будто
бы и конца ему
не было.
— Что ж? — отвечал как-то нехотя Белавин. — Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но
так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была
не анархия, а порядок, который обеспечивал
бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо!
— Неужели ты думаешь, что если б я
не ставил его бог знает
как высоко, моего умницу,
так я
бы стал говорить?
— Во всяком случае, любезный друг, — начал он, — хоть ты и
не признаешь во мне дарования, но
так как у меня написана уж повесть, то я
не желал
бы совершенно потерять мой труд и просил
бы тебя напечатать ее и вообще пристроить меня на какую-нибудь постоянную при журнале работу, в чем я крайне нуждаюсь по моим обстоятельствам.
Силу его душевной горечи понять может только тот, кто знает, что
такое авторское самолюбие и,
как бы камень с неба, упавшее на вас разочарование: шесть лет питаемой надежды, единственно путеводной звезды для устройства карьеры
как не бывало!
— Да-с, Маркову, именно! — подтвердил Забоков. — Вы вот смеяться изволите, а, может быть, через ее
не я один, ничтожный червь, а вся губерния страдает. Правительству давно
бы следовало обратить внимание на это обстоятельство. Любовь сильна: она и
не такие умы,
как у нашего начальника, ослепляет и уклоняет их от справедливости, в законах предписанной.
— Ужасно трудна, — подтвердил юноша, — но я откровенно могу вам сказать, что вполне сочувствую ей, потому что сам почти в положении Гамлета. Отец мой, к несчастью, имеет привязанность к нашей бывшей гувернантке, от которой страдала наша мать и, может быть, умерла даже от нее, а теперь страдаем мы все, и я,
как старший, чувствую, что должен был
бы отомстить этой женщине и
не могу на это решиться, потому что все-таки люблю и уважаю моего отца.
Под ее влиянием я покинул тебя, мое единственное сокровище, хоть, видит бог, что сотни людей, из которых ты могла
бы найти доброго и нежного мужа, — сотни их
не в состоянии тебя любить
так,
как я люблю; но, обрекая себя на этот подвиг, я
не вынес его: разбитый теперь в Петербурге во всех моих надеждах, полуумирающий от болезни, в нравственном состоянии, близком к отчаянию, и, наконец, без денег, я пишу к тебе эти строчки, чтоб ты подарила и возвратила мне снова любовь твою.
Разносчик, идя по улице с лоханью на голове и поворачиваясь во все стороны, кричал: «Лососина, рыба живая!», а другой, шедший по тротуару, залился,
как бы вперебой ему, звончайшим тенором: «Огурчики зеленые!» Все это было
так знакомо и
так противно, что Калинович от досады плюнул и чуть
не попал на шляпу проходившему мимо чиновнику.
В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики,
как люди более требовательные, с более строгим идеалом,
не так склонны подпадать увлечениям, а потому
как будто
бы меньше живут и меньше оступаются?
— Помилуйте! Хорошее?.. Сорок процентов… Помилуйте! — продолжал восклицать князь и потом, после нескольких минут размышления, снова начал,
как бы рассуждая сам с собой: — Значит, теперь единственный вопрос в капитале, и, собственно говоря, у меня есть денежный источник; но что ж вы прикажете делать — родственный! За проценты
не дадут, — скажут: возьми
так! А это «
так» для меня нож острый. Я по натуре купец: сам
не дам без процентов, и мне
не надо. Гонор этот, понимаете, торговый.
У меня своих четверо ребят, и если б
не зарабатывал копейки, где только можно, я
бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и
как вы хотите,
так меня и понимайте, но это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире
не сделается! — заключил князь и, утомленный, опустился на задок кресла.
— Меня, собственно, Михайло Сергеич,
не то убивает, — возразила она, — я знаю, что отец уж пожил… Я буду за него молиться, буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть
бы еще раз видеться с ним в этой жизни… точно предчувствие
какое было:
так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя было…
так ничего и
не случилось, что думала и чего желала.
— Я
не укоряю, а говорю,
как было, — перебил Калинович. — Смерть эту вы могли предвидеть, и если она
так для вас тяжела, лучше было
бы не ездить, — пробормотал он сквозь зубы.
— Хорошо-то хорошо, — произнес князь в раздумье, — но дело в том, — продолжал он, чмокнув, — что тут я рискнул
таким источником, из которого мог
бы черпать всю жизнь: а тут мирись на пятидесяти тысчонках!
Как быть!
Не могу;
такой уж характер: что заберется в голову, клином
не вышибешь.
Калинович поцеловал у ней при этом руку и был
как будто
бы поласковей с нею; но деньги, видно,
не прибавили ему ни счастия, ни спокойствия,
так что он опять
не выдержал этой нравственной ломки и в одно милое, с дождем и ветром, петербургское утро проснулся совсем шафранный: с ним сделалась желчная горячка!
—
Как не быть довольну, помилуйте! — подхватил с умильною физиономией правитель. — У его превосходительства теперь по одной канцелярии тысячи бумаг, а теперь они по крайней мере по губернскому правлению будут покойны, зная,
какой там человек сидит — помилуйте! А хоть
бы и то: значит, уважаются представления —
какого сами выбрали себе человека,
такого и дали. Это очень важно-с.
Узнав, кто именно назначен вице-губернатором, Медиокритский обмер в душе, но никому
не открылся и только, рассчитывая показаться кем-нибудь другим, отрастил в последнее время огромнейшие бакенбарды,
так что вице-губернатор действительно
как будто
бы не узнал его.
Старик даже заболел, придумывая с правителем канцелярии,
как бы сделать лучше; и
так как своя рубашка все-таки ближе к телу, то положено было,
не оглашая дела, по каким-то будто
бы секретно дошедшим сведениям причислить исправника к кандидатам на полицейские места.
Кривошейка-инспектор начал спрашивать сумасшедшего,
как его зовут,
какой он веры, звания. Нескоро и с глупой улыбкой,
как бы не понимая, что
такое все это значит, отвечал тот, но ничего
не врал.
—
Как в рассудке? Что вы
такое говорите? — воскликнул губернатор,
как бы не веря своим ушам.
— Значит,
так и записать надо, — продолжал губернатор, крутя усы. —
Так и напишите, — отнесся он строго к секретарю Экзархатову, — что все господа присутствующие остаются при старом заключении, а господин вице-губернатор имеет представить свое особенное мнение, и вы уж, пожалуйста, потрудитесь
не замедлить, — прибавил он, обращаясь к Калиновичу,
как бы желая хоть этим стеснить его.
От управляющего губернией был послан между тем жандарм за начальником арестантской роты, и через какие-нибудь полчаса в приемной зале уж стоял навытяжке и в полной форме дослужившийся из сдаточных капитан Тимков, который, несмотря на то, что владел замечательно твердым характером и столь мало подвижным лицом, что
как будто
бы оно обтянуто было лубом, а
не кожей человеческой, несмотря на все это, в настоящие минуты, сам еще
не зная, зачем его призвали, был бледен до
такой степени, что молодой чиновник, привезенный вице-губернатором из Петербурга и теперь зачисленный в штат губернского правления, подошел к нему и, насмешливо зевая, спросил...
— Спасибо за это хорошее; отведал я его! — продолжал Михайло Трофимыч. —
Таких репримандов насказал, что я ничего
бы с него
не взял и слушать-то его! Обидчик человек — больше ничего!
Так я его и понимаю. Стал было тоже говорить с ним, словно с путным: «
Так и
так, говорю, ваше высокородие, собственно этими казенными подрядами я занимаюсь столько лет, и хотя
бы начальство никогда никаких неудовольствий от меня
не имело… когда и
какие были?»
—
Какие! — повторил Михайло Трофимыч ожесточенным голосом. — А он что на то говорит? «Я-ста знать, говорит,
не хочу того; а откуда, говорит, вы миллионы ваши нажили — это я знаю!» — «Миллионы, говорю, ваше высокородие, хоша
бы и были у меня,
так они нажиты собственным моим трудом и попечением». — «Все ваши труды, говорит, в том только и были, что вы казну обворовывали!» Эко слово брякнул! Я и повыше его от особ
не слыхал того.
Уж
как Настасью Петровну любят,
так хоть
бы отцу родному
так беречь и лелеять их; хоть и про барышню нашу грех что-нибудь сказать:
не ветреница!
Я, конечно, очень хорошо знала, что этим
не кончится; и действительно, — кто
бы после того к нам ни приехал, сколько
бы человек ни сидело в гостиной, он непременно начнет развивать и доказывать, «
как пошло и ничтожно наше барство и что превосходный представитель,
как он выражается, этого гнилого сословия, это ты — извини меня — гадкий, мерзкий, скверный человек, который
так развращен, что
не только сам мошенничает, но чувствует какое-то дьявольское наслаждение совращать других».
—
Не украсть
бы, а,
как я тогда предполагал, подменить
бы его следовало, благо
такой прекрасный случай выходил: этого старика почтмейстера свидетельство той же губернии, того же уезда… точно оба документа в одну форму отливали, и все-таки ничего нельзя сделать.
— А хоть
бы и про себя мне сказать, — продолжал между тем тот, выпивая еще рюмку водки, — за что этот человек всю жизнь мою гонит меня и преследует? За что? Что я у его и моей, с позволения сказать, любовницы ворота дегтем вымазал,
так она, бестия, сама была того достойна; и
как он меня тогда подвел,
так по все дни живота
не забудешь того.
— Разумеется, — подтвердил его собеседник, а потом,
как бы сам с собой, принялся рассуждать печальным тоном: —
Как бы, кажется, царь небесный помог низвергнуть этого человека,
так бы не пожалел новую ризу, из золота кованную, сделать на нашу владычицу божью матерь, хранительницу града сего.
Отпускной мичман беспрестанно глядел, прищурившись, в свой бинокль и с
таким выражением обводил его по всем ложам, что, видимо, хотел заявить эту прекрасную вещь глупой провинциальной публике, которая, по его мнению,
таких биноклей и
не видывала; но,
как бы ради смирения его гордости, тут же сидевший с ним рядом жирный и сильно потевший Михайло Трофимов Папушкин, заплативший, между прочим, за кресло пятьдесят целковых, вдруг вытащил,
не умея даже хорошенько в руках держать, свой бинокль огромной величины и рублей в семьдесят, вероятно, ценою.
Словом, сколько публика ни была грубовата,
как ни мало эстетически развита, но душа взяла свое, и когда упал занавес, все остались
как бы ошеломленные под влиянием совершенно нового и неиспытанного впечатления,
не понимая даже хорошенько, что это
такое.