Неточные совпадения
Манишки и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички и модести [Модести — вставка (чаше всего кружевная) к дамскому платью.] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама и сама бы, кажется,
если б
только сил ее доставало, мыла и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.
Со школьниками он еще кое-как справлялся и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча и давая ему каждый раз приказание наказывать не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть,
если наказуемый был
только ему по силе, распоряжался так, что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался.
— Благодарю вас. Буду,
если позволите. Сейчас
только в суд заеду.
Капитан вставал и почтительно ему кланялся. Из одного этого поклона можно было заключить, какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом,
если никого не было постороннего, говорил один
только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала и очень мало кушала; капитан совершенно молчал и очень много ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор...
— Что ж такое,
если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди — но и
только! — возразила Настенька.
— Ты, Семенушка, всегда в своем дежурстве наделаешь глупостей.
Если ты так несообразителен, то старайся больше думать. Принимаешь всех, кто
только явится. Сегодня пустил бог знает какого-то господина, совершенно незнакомого.
Мы
только слушаем, и
если б тогда записывать его импровизации, прелестные бы вышли стихотворения, — говорил Петр Михайлыч.
— В дельном и честном журнале,
если б
только он существовал, — начал Калинович, — непременно должно существовать сильное и энергическое противодействие прочим нашим журналам, которые или не имеют никакого направления, или имеют, но фальшивое.
— Лермонтов тоже умер, — отвечал Калинович, — но
если б был и жив, я не знаю, что бы было. В том, что он написал, видно
только, что он, безусловно, подражал Пушкину, проводил байронизм несколько на военный лад и, наконец, целиком заимствовал у Шиллера в одухотворениях стихий.
—
Только вот что, — продолжал Петр Михайлыч, —
если он тут наймет, так ему мебели надобно дать, а то здесь вдруг не найдет.
Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович:
если Настенька сидела с тем в гостиной — и он был тут же; переходили молодые люди в залу — и он, ни слова не говоря, а
только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более того ничего не выражал и не высказывал.
— А разве вам не готовы принести жертву, какую вы
только потребуете?
Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою… — возразила Настенька.
Словом, разница была
только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и
если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа.
Он чувствовал, что
если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но
только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.
Палагея Евграфовна расставила завтрак по крайней мере на двух столах; но Калинович ничего почти не ел, прочие тоже, и одна
только приказничиха, выпив рюмки три водки, съела два огромных куска пирога и, проговорив: «Как это бесподобно!», — так взглянула на маринованную рыбу, что, кажется,
если б не совестно было, так она и ее бы всю съела.
— Нет, знаю, — возразил Калинович, — и скажу вам, что одно ваше спасенье,
если полюбит вас человек и спасет вас, не
только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам.
—
Если она
только хорошенькая, так отчего ж не стоит? — заметил Калинович.
— За мое призвание, — продолжал студент, — что я не хочу по их дудке плясать и сделаться каким-нибудь офицером, они считают меня, как и Гамлета, почти сумасшедшим. Кажется, после всего этого можно сыграть эту роль с душой; и теперь меня собственно останавливает то, что знакомых, которые бы любили и понимали это дело, у меня нет. Самому себе доверить невозможно, и потому,
если б вы позволили мне прочесть вам эту роль… я даже принес книжку…
если вы
только позволите…
— Это ужасно! — воскликнул он. — Из целого Петербурга мне выпали на долю
только эти два дуралея, с которыми,
если еще пробыть месяц, так и сам поглупеешь, как бревно. Нет! — повторил он и, тотчас позвав к себе лакея, строжайшим образом приказал ему студента совсем не пускать, а немца решился больше не требовать. Тот, с своей стороны, очень остался этим доволен и вовсе уж не являлся.
Тогда как я еще очень хорошо помню наших дядей и отцов, которые,
если б сравнить их с нами, показались бы атлетами, были и выпить и покутить не дураки, а между тем эти люди, потому
только, что нюхнули романтизма, умели и не стыдились любить женщин, по десятку лет не видавшись с ними и поддерживая чувство одной
только перепиской.
—
Если бы ты, душа моя,
только знала, что я, бывши больным, перенес от этого животного… — проговорил он.
— И я решительно бы тогда что-нибудь над собою сделала, — продолжала Настенька, — потому что, думаю,
если этот человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете? Лучше уж руки на себя наложить, — и
только бог еще, видно, не хотел совершенной моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься… Отговела я тогда и пошла на исповедь к этому отцу Серафиму — помнишь? — настоятель в монастыре: все ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!
— Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать
только, что зодчество, или, собственно, скульптура — одно, что поразило меня, потому что в других местах России… я не знаю,
если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи…
—
Если позволите, я и книгу с собой принес, — отвечал тот, ничего этого не замечая. —
Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne! [Будьте так добры! (франц.).] — отнесся он к Настеньке.
Она, как женщина, теперь вот купила эту мызу, с рыбными там ловлями, с покосом, с коровами — и в восторге; но в сущности это
только игрушка и, конечно, капля в море с теми средствами, которым следовало бы дать ход, так что,
если б хоть немножко умней распорядиться и организовать хозяйство поправильней, так сто тысяч вернейшего годового дохода… ведь это герцогство германское!
— Никакого! Не говоря уже об акциях; товарищества вы не составите: разжевываете, в рот, кажется, кладете пользу — ничему не внемлют. Ну и занимаешься по необходимости пустяками. Я вот тридцать пять лет теперь прыгаю на торговом коньке, и чего уж не предпринимал? Апельсинов
только на осиновых пнях не растил — и все ничего!
Если набьешь каких-нибудь тридцать тысчонок в год, так уж не знаешь, какой и рукой перекреститься.
У меня своих четверо ребят, и
если б не зарабатывал копейки, где
только можно, я бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и как вы хотите, так меня и понимайте, но это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире не сделается! — заключил князь и, утомленный, опустился на задок кресла.
Если б я, например, на фортепьяно захотела играть, я уверена, что он ничего бы не сказал, потому что это принято и потому что княжны его играют; но за то
только, что я смела пожелать играть на театре, он две недели говорит мне колкости и даже в эту ужасную для меня минуту не забыл укорить!
— Да, я почти сумасшедший! — произнес Калинович. — Но, боже мой! Боже мой!
Если б она
только знала мои страдания, она бы мне простила. Понимаете ли вы, что у меня тут на душе? Ад у меня тут! Пощадите меня! — говорил он, колотя себя в грудь.
Если уж, наконец, действительно привязанность ваша к этой девочке в самом деле так серьезна — черт ее возьми! — дать ей каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром, и уж, конечно, вы этим гораздо лучше устроите ее будущность, чем живя с ней и ведя ее к одной
только вопиющей бедности.
— Ах, да, знаю, знаю! — подхватила та. —
Только постойте; как же это сделать? Граф этот… он очень любит меня, боится даже… Постойте,
если вам теперь ехать к нему с письмом от меня, очень не мудрено, что вы затеряетесь в толпе: он и будет хотеть вам что-нибудь сказать, но очень не мудрено, что не успеет. Не лучше ли вот что: он будет у меня на бале; я просто подведу вас к нему, представлю и скажу прямо, чего мы хотим.
Если б
только он знал все мои страдания!» — болезненно думал Калинович, и первое его намерение было во что бы ни стало подойти к Белавину, открыть ему свое сердце и просить, требовать от него, чтоб он не презирал его, потому что он не заслуживает этого.
—
Если б
только, ваше сиятельство, позволили мне надеяться… — начал было Калинович, но граф перебил его кивком головы.
Но, как бы ни было, вечер он проектировал все-таки с большим расчетом;
только самые интимные и нужные люди были приглашены: губернатор с губернаторшей и с адъютантом, вице-губернатор с женой, семейство председателя казенной палаты, прокурор с двумя молодыми правоведами, прекрасно говорившими по-французски, и, наконец, инженерный поручик, на всякий случай,
если уж обществу будет очень скучно, так чтоб заставить его играть на фортепьяно — и больше никого.
Если вы действительно оскорблены как муж, так не имеете на то права, — вас вывели из грязи, сделали человеком и заплатили вам деньги…» Он — ничего; закусил
только свои тонкие, гладкие губы и побледнел.
— Я боюсь его ужасно!..
Если б ты
только знал, какой он страх мне внушает… Он отнял у меня всякий характер, всякую волю… Я делаюсь совершенным ребенком, как
только еще говорить с ним начинаю… — произнесла она голосом, полным отчаяния.
— С женой нас бог будет судить, кто больше виноват: она или я. Во всяком случае, я знаю, что в настоящее время меня готовы были бы отравить,
если б
только не боялись законов.
— Я, ваше превосходительство, — говорил он губернскому предводителю, заклятому врагу Калиновича по делу князя, — я старше его летами, службой, чином, наконец, потому что он пока еще вчера
только испеченный действительный статский, а я генерал-майор государя моего императора, и, как начальнику губернии, я всегда и везде уступлю ему первое место; но
если он, во всеуслышание, при общем собрании, говорит, что все мы взяточники, я не могу этого перенесть!