Неточные совпадения
В
то мое время почти в каждом городке, в каждом околотке рассказывались маленькие истории вроде
того, что какая-нибудь Анночка Савинова влюбилась без ума — о ужас! — в Ананьина, женатого человека, так что мать принуждена была возить ее в Москву, на воды, чтоб вылечить от этой безрассудной страсти;
а Катенька Макарова так неравнодушна к карабинерному поручику, что даже на бале
не в состоянии была этого скрыть и целый вечер
не спускала с него глаз.
— Подавали ему надежду, вероятно, вы,
а не я, и я вас прошу
не беспокоиться о моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы
то ни было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Я почту для себя приятным долгом… — проговорил Калинович и потом прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: —
Не угодно ли садиться? —
а учителям поклонился
тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать подчиненным: «можете убираться»; но
те сначала
не поняли и
не трогались с места.
— Как угодно-с!
А мы с капитаном выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил —
не прикажете ли?.. Приимите! — говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что
тот хотел взять, он
не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся… Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
— Это, сударыня, авторская тайна, — заметил Петр Михайлыч, — которую мы
не смеем вскрывать, покуда
не захочет
того сам сочинитель;
а бог даст, может быть, настанет и
та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, — как вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
«Вон лес-то растет,
а моркови негде сеять», — брюзжала она, хотя очень хорошо знала, что морковь было бы где сеять, если б она
не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд и оставлял большую часть сада в
том виде, в каком он был, возражая экономке...
— Только вот что, — продолжал Петр Михайлыч, — если он тут наймет, так ему мебели надобно дать,
а то здесь вдруг
не найдет.
Вдовствуя неизвестное число лет после своего мужа — приказного, она пропитывала себя отдачею своего небольшого домишка внаем и с Палагеей Евграфовной находилась в теснейшей дружбе,
то есть прибегала к ней раза три в неделю попить и поесть, отплачивая ей за
то принесением всевозможных городских новостей;
а если таковых
не случалось, так и от себя выдумывала.
Зайдут к Семенову,
а тут кстати раскупорят, да и разопьют бутылочки две мадеры и домой уж возвратятся гораздо повеселее, тщательно скрывая от жен, где были и что делали; но
те всегда догадываются по глазам и делают по этому случаю строгие выговоры, сопровождаемые иногда слезами. Чтоб осушить эти слезы, мужья дают обещание
не заходить никогда к Семенову; но им весьма основательно
не верят, потому что обещания эти нарушаются много-много через неделю.
Лебедев, толкуя таблицу извлечения корней,
не то чтоб спутался,
а позамялся немного и тотчас же после класса позван был в смотрительскую, где ему с холодною вежливостью замечено, что учитель с преподаваемою им наукою должен быть совершенно знаком и что при недостатке сведений лучше избрать какую-нибудь другого рода службу.
— Я, сударь, говорит,
не ищу; вот
те царица небесная,
не ищу;
тем, что он человек добрый и дал только тебе за извет,
а ничего
не ищу.
Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно
не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович: если Настенька сидела с
тем в гостиной — и он был тут же; переходили молодые люди в залу — и он, ни слова
не говоря,
а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более
того ничего
не выражал и
не высказывал.
— Подлинно, матери мои, человека
не узнаешь, пока пуд соли
не съешь, — говорила она, —
то ли уж мне на первых порах
не нравился мой постоялец,
а вышел прескупой-скупой мужчина.
Видимо, что это был для моего героя один из
тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить,
а зачем и для чего, сам
того не знает.
Известный уже нам Калашников, сидевший в третьем классе третий год, вдруг изобрел прозвать преподавателя словесности красноглазым зайцем и предложил классу потравить его: «
А коли кто, говорит,
не хочет, так сказывайся, я
тому сейчас ребра переломаю», и все, конечно, согласились.
Калинович пришел: пересек весь класс, причем Калашникову дано было таких двести розог, что
тот, несмотря на крепкое телосложение, несколько раз просил во время операции холодной воды,
а потом, прямо из училища,
не заходя домой, убежал куда-то совсем из города.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с
того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру,
а тут и
того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и
то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— Так неужели еще мало вас любят?
Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб
не думали о вас; когда все радости, все счастье в
том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, —
а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он,
не выпуская ее руки, — но
не обвиняйте меня много: одна любовь
не может наполнить сердце мужчины,
а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие
не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
—
Не знаю… вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив,
а между
тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. — Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
— Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем
не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, — сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до
тех пор гладила ноги, что
та заснула,
а она опять куда-то отправилась.
От души желаем
не ошибиться в наших ожиданиях, возлагаемых на г. Калиновича,
а ему писать больше, и полнее развивать
те благородные мысли, которых, помимо полного драматизма сюжета, так много разбросано в его первом, но уже замечательном произведении».
Церковь была довольно большая; но величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения: горели только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами, которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и
тем поразительнее было впечатление, что они ничего
не говорили об искусстве,
а напоминали мощи.
—
А понимать, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — можно так, что он
не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало,
а у него и меньше
того: ну
а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают
не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: «путыку шимпанзскова»,
а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего
не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже
не хотел подсобить принести кухарке, как
та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку,
а потом втолковать ему, в чем дело.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде
того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына,
а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и
ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на
то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него
не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром,
а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя
не верила;
а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так
не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если
не обязан,
то по крайней мере обласкан им.
— Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, — продолжал между
тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. — И мне
тем приятнее, — прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, — что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь,
а здешние некоторые господа
не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но
тот и на это ничего
не сказал,
а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько
не интересовал казнохранителя,
а потому поднялся.
— Как, я думаю, трудно сочинять — я часто об этом думаю, — сказала Полина. — Когда, судя по себе, письма иногда
не в состоянии написать,
а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом
не надобно думать,
а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога,
не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая
тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам,
а вместе с
тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти
не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу
той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
— Дарю, ma tante, дарю, но только
не вам,
а кузине, мы вас даже туда пускать
не будем, — отвечал
тот.
Калиновича между
тем не было еще у генеральши, но маленькое общество его слушателей собралось уже в назначенной для чтения гостиной; старуха была уложена на одном конце дивана,
а на другом полулежала княгиня, чувствовавшая от дороги усталость.
Не говоря уже о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и
та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему,
а рассказом своим о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и сказала об этом матери.
— Я
не обвиняю вас,
а только прошу
не становиться мне беспрерывно поперек дороги. Мне и без
того трудно пробираться хоть сколько-нибудь вперед.
Чувство ожидаемого счастья так овладело моим героем, что он
не в состоянии был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая, пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною ему веселостью насвистывать какой-то марш,
а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел
того в восторг и в недоумение. Прошел он прямо к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид, на лице его было написано удовольствие.
— Затем, что хочу хоть немного освежиться,
тем больше, что надобно писать;
а здесь я решительно
не могу.
— Очень хорош!..
А у маменьки моей нынче так ни ярового, ни ржи
не будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и
то в грязь кидали;
а овес… я уж и
не знаю отчего: видно, семена были плохи. Так неприятно это в хозяйстве!
Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку,
а за ней и все прочие. Толстяк, сверх
того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель — три и так далее. Малый и
не понимал, что это такое делается.
Калинович еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину.
Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть
та ни слова
не говорила по-французски,
а он очень плохо говорил по-русски, и как уж они понимали друг друга — неизвестно.
Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества: если
не гении,
то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества,
а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в
том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы
не школьный теперь смотритель,
а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще.
— Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения,
а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на
той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы
не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет,
а семья между
тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом — и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил
не хватит,
а деньги между
тем все будут нужней и нужней.
— Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и
тот постоянно и беспрерывно нуждался;
а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время
не было в кармане.
После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на
то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс;
а вздумаете соединить
то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись,
не поймаешь ни одного…
— Полноте, молодой человек! — начал он. — Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу
не понять
те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали
не видеть и
не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему
не поведет,
а из меня сделает болтуна.
Калинович, сам
не зная как, увлекся ее порывистою и безрассудною страстью,
а под минутным влиянием чувственности стал с нею в
те отношения, при которых разрыв сделался бесчеловечен и бесчестен.
— Вы теперича, — начал он прерывающимся голосом, — посторонний человек, и
то вам жалко;
а что же теперича я, имевший в брате отца родного?
А хоша бы и Настасья Петровна —
не чужая мне,
а родная племянница… Что ж я должен теперича делать?..
— Что ж? — продолжал капитан. — Суди меня бог и царь,
а себя я
не пожалею: убить их сейчас могу, только
то, что ни братец, ни Настенька
не перенесут
того… До чего он их обошел!.. Словно неспроста, с первого раза приняли, как родного сына… Отогрели змею за пазухой!
— Сделайте милость, — подхватил старик, — только Настеньке
не говорите;
а то она смеяться станет, — шепнул он, выходя.