Неточные совпадения
Он давно со вниманием заглядывал на статского, и, когда
тот повернул к нему лицо свое, военный, как-то радостно воскликнув: «Боже мой, это Бегушев!» —
начал, шагая через ноги своих соседей, быстро пробираться к нему.
Дама после
того, прищурив свои хорошенькие глазки,
начала внимательно смотреть на Бегушева.
— Да, — продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, — я эту песню
начал петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг… Я тут же сказал: «Умерли и поэзия, и мысль, и искусство»… Ищите всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать
тем, что наследовали от предков.
В передней между
тем происходила довольно оригинальная сцена: Прокофий, подав барину портрет, уселся в зале под окошком и
начал, по обыкновению, читать газету.
— Сейчас я читал в газетах, —
начал он совершенно развязно и свободно, между
тем как друг его Офонькин делал над собой страшное усилие, чтобы занять все кресло, а не сидеть на краешке его, — читал в газетах, — продолжал Хмурин, — что, положим, там жена убила мужа и затем сама призналась в
том, суд ее оправдал, а публика еще денег ей дала за
то.
— Чего-с? — отозвался
тот, как бы не поняв даже
того, о чем его спрашивали. Его очень заговорил граф Хвостиков, который с самого
начала обеда вцепился в него и все толковал ему выгоду предприятия, на которое он не мог поймать Янсутского. Сын Израиля делал страшное усилие над своим мозгом, чтобы понять, где тут выгода, и ничего, однако, не мог уразуметь из слов графа.
После кадрили последовал бурный вальс. Домна Осиповна летала
то с Янсутским,
то с Офонькиным; наконец, раскрасневшаяся, распылавшаяся, с прическою совсем на стороне, она опустилась в кресло и
начала грациозно отдыхать. В это время подали ей письмо. Она немножко с испугом развернула его и прочла. Ей писал Бегушев...
Его еще молодцеватую и красивую фигуру беспрестанно видели
то в
тех,
то в других кружках, сам же Бегушев вряд ли чувствовал большое удовольствие от этого общества; но вот с некоторого времени он
начал встречать молодую даму, болезненную на вид, которая всегда являлась одна и почти глаз не спускала с Бегушева; это наконец его заинтересовало.
Рассердясь на барина, никогда почти не ужинавшего, а тут вдруг ни с
того, ни с сего приказавшего готовить затейливый ужин, Прокофий строжайшим образом распорядился, чтобы повар сейчас же
начинал все готовить, а молодым лакеям велел накрывать стол.
— О, нет-с!.. Зачем же?.. — возразил ей Грохов, как бы проникнувший в самую глубь ее мыслей. — Прежде всего он имеет в виду вас обеспечить! — присовокупил он и снова
начал читать письмо: — «Ежели Домна Осиповна окажет мне эту милость,
то я сейчас же, как умрет старый хрен, выделю ей из его денег пятьсот тысяч».
Воспользовавшись
тем, что у нее
начали перекрашивать в девичьей пол, она написала Бегушеву такое письмо: «Мой дорогой друг, позволь мне переехать к тебе на несколько дней; у меня выкрашена девичья, и я умираю от масляного запаху!» На это она получила от Бегушева восторженный ответ: «Приезжайте, сокровище мое, и оживите, как светозарное светило, мою келью!» И вечером в
тот же день Домна Осиповна была уже в доме Бегушева.
Прокофий в эти дни превзошел самого себя: он с нескрываемым презрением смотрел на Домну Осиповну и даже кушанья за обедом сначала подавал барину, а потом уж ей, так что Бегушев, наконец, прикрикнул на него: «
Начинай с Домны Осиповны!» Прокофий стал
начинать с нее, но и тут —
то забудет ей подать салату, горчицы,
то не поставит перед нею соли.
Граф сел на диван и, закинув голову назад,
начал добрым и в
то же время сохраняющим достоинство тоном...
— Итог подводится — стареюсь!.. — отвечал сначала уклончиво Бегушев; но потом вскоре же перешел к
тому, что последнее время по преимуществу занимало и мучило его. — Ничего не может быть отвратительнее жизни стареющихся людей, подобных мне! —
начал он.
Бегушев много бы мог возразить Домне Осиповне —
начиная с
того, что приятеля своего Тюменева он издавна знал за весьма непостоянного человека в отношении женщин, а потому жалел в этом случае дурочку Мерову, предчувствуя, что вряд ли ей приведется надолго успокоиться; кроме
того, самое мнение Домны Осиповны, касательно успокоения Меровой подобным способом, коробило Бегушева.
— Откровенно говоря, —
начал он с расстановкой, — я никогда не воображал встретить такую женщину, которая бы говорила, что она не любит мужа и, по ее словам, любит другого, и в
то же время так заботилась бы об муже, как, я думаю, немного нежных матерей заботятся о своих балованных сыновьях!
— А что же, мечты моего друга о
том, что ему подарили чувство, справедливы? —
начал ее выведывать Бегушев.
Дело в
том, что Олухову его Глаша своей выпивкой, от которой она и дурнела с каждым днем, все более и более делалась противна, а вместе с
тем, видя, что Домна Осиповна к нему добра, ласкова, и при этом узнав от людей, что она находится с Бегушевым вовсе не в идеальных отношениях, он
начал завидовать
тому и мало-помалу снова влюбляться в свою жену.
— А когда вы так, —
начала Домна Осиповна (она с своими раздувшимися ноздрями и горящими глазами была в гневе пострашней мужа), —
то убирайтесь совсем от меня!.. Дом мой!.. Заплатите мне пятьсот тысяч и ни ногой ко мне!
Товарищи и начальники ваши тогда искренно сожалели, что вы оставили военную службу, для которой положительно были рождены; даже покойный государь Николай Павлович, — эти слова генерал
начал опять говорить потише, — который, надо говорить правду, не любил вас, но нашему полковому командиру, который приходился мне и вам дядей, говорил несколько раз: «Какой бы из этого лентяя Бегушева (извините за выражение!) вышел боевой генерал!..» Потому что действительно, когда вы на вашем десятитысячном коне ехали впереди вашего эскадрона, которым вы, заметьте, командовали в чине корнета, что было тогда очень редко,
то мне одна из grandes dames… не Наталья Сергеевна, нет, другая… говорила, что вы ей напоминаете рыцаря средневекового!
— Положим, он жид, но он человек очень богатый и чрезвычайно честный!.. — возразил Янсутский. — Не чета этому подлецу Хмурину. — Прежде, когда Янсутский обделывал дела с Хмуриным,
то всегда
того хвалил больше, чем Офонькина, а теперь,
начав с Офонькиным оперировать, превозносил его до небес!
В одно утро Тюменев сидел на широкой террасе своей дачи и пил кофе, который наливала ему Мерова. Тюменев решительно являл из себя молодого человека: на нем была соломенная шляпа, летний пиджак и узенькие брючки. Что касается до m-me Меровой,
то она была одета небрежно и нельзя сказать, чтобы похорошела: напротив — похудела и постарела. Напившись кофе, Тюменев стал просматривать газету, a m-me Мерова
начала глядеть задумчиво вдаль. Вдруг она увидела подъехавшую к их даче пролетку, в которой сидел Бегушев.
— Твой кузен этот — такой дурак, —
начал Тюменев, все более и более разгорячаясь, — и дурак неблагодарный: я делал ему тысячи одолжений, а он не захотел взять к себе больного, голодающего старика на какое-то пустейшее место, которое
тот уж и занимал прежде.
—
То иногда она сама
начнет теребить, тормошить меня, спрашивать: «Люблю ли я ее?» Я, конечно, в восторге, а потом, когда я спрошу ее: «Лиза, любишь ты меня?», она
то проговорит: «Да, немножко!», или комическим образом продекламирует: «Люблю, люблю безумно!
Предположение его вряд ли было несправедливо, потому что Мерова, как только издалека еще видела идущего им навстречу мужчину,
то сейчас же, прищурив глазки,
начинала смотреть на него, и когда оказывалось, что это был совсем незнакомый ей, она делала досадливую мину и обращалась с разговором к Бегушеву.
Когда все вошли в залу,
то Мильшинский был еще там и, при проходе мимо него Тюменева, почтительно ему поклонился, а
тот ему на его поклон едва склонил голову: очень уж Мильшинский был ничтожен по своему служебному положению перед Тюменевым! На дачу согласились идти пешком. Тюменев пошел под руку с Меровой, а граф Хвостиков с Бегушевым. Граф шел с наклоненной головой и очень печальный. Бегушеву казалось неделикатным
начать его расспрашивать о причине ареста, но
тот, впрочем, сам заговорил об этом.
— Великолепно: гордо, спокойно, осанисто, и когда эти шавки Янсутский и Офонькин
начнут его щипать, он только им возражает: «Попомните бога, господа, так ли это было? Не вы ли мне это советовали, не вы ли меня на
то и на другое науськивали!» — словом, как истинный русский человек!
— Виновница
тому, —
начал Тюменев, — что мы у тебя так нечаянно обедаем, Елизавета Николаевна, которая, выходя из суда, объявила, что на даче у нас ничего не готовлено, что сама она поедет к своей модистке и только к вечеру вернется в Петергоф; зачем ей угодно было предпринять подобное распоряжение, я не ведаю! — заключил он и сделал злую гримасу. Видимо, что эта выходка Меровой ему очень была неприятна.
Ему в самом деле прискучили, особенно в последнюю поездку за границу, отели — с их табльдотами, кельнерами! Ему даже
начинала улыбаться мысль, как он войдет в свой московский прохладный дом, как его встретит глупый Прокофий и как повар его, вместо фабрикованного трактирного обеда, изготовит ему что-нибудь пооригинальнее, — хоть при этом он не мог не подумать: «А что же сверх
того ему делать в Москве?» — «
То же, что и везде: страдать!» — отвечал себе Бегушев.
— Но вы поймите мое положение, —
начал граф. — Тюменев уезжает за границу, да если бы и не уезжал, так мне оставаться у него нельзя!.. Это не человек, а вот что!.. — И Хвостиков постучал при этом по железной пластинке коляски. — Я вполне понимаю дочь мою, что она оставила его, и не укоряю ее нисколько за
то; однако что же мне с собой осталось делать?.. Приехать вот с вами в Петербург и прямо в Неву!
— Послушайте, —
начала Домна Осиповна, — мне Янсутский писал, — не знаю даже, верить ли
тому, — что будто бы Лиза скрылась от Тюменева?
Домне Осиповне хотелось спросить, о чем именно хандрит Бегушев, однако она удержалась; но когда граф Хвостиков стал было раскланиваться с ней, Домна Осиповна оставила его у себя обедать и в продолжение нескольких часов, которые
тот еще оставался у ней, она несколько раз принималась расспрашивать его о разных пустяках, касающихся Бегушева. Граф из этого ясно понял, что она еще интересуется прежним своим другом, и не преминул
начать разглагольствовать на эту
тему.
— Как же она существует? — спросил
тот, почти задыхавшийся от любопытства или, лучше сказать, от более сильного чувства и желавший, чтобы ему рассказывали скорее и скорее. Но доктор
начал довольно издалека...
Перед балом в Дворянском собрании Бегушев был в сильном волнении. «Ну, как Домна Осиповна не будет?» — задавал он себе вопрос и почти в ужас приходил от этой мысли. Одеваться на бал Бегушев
начал часов с семи, и нельзя умолчать, что к туалету своему приложил сильное и давно им оставленное старание: он надел превосходное парижское белье, лондонский фрак и даже слегка надушился какими-то тончайшими духами. Графу Хвостикову Бегушев объявил, чтобы
тот непременно был готов к половине девятого.
Вышел священник и, склонив голову немного вниз,
начал возглашать: «Господи, владыко живота моего!» Бегушев очень любил эту молитву, как одно из глубочайших лирических движений души человеческой, и сверх
того высоко ценил ее по силе слова, в котором вылилось это движение; но когда он наклонился вместе с другими в землю,
то подняться затруднился, и уж Маремьяша подбежала и помогла ему; красен он при этом сделался как рак и, не решившись повторять более поклона, опять сел на стул.
Прибыв к Аделаиде Ивановне, князь
начал с
того, что поцеловал ее в плечо, а затем, слегка упомянув об ее письме, перешел к воспоминаниям о
том, как покойная мать его любила Аделаиду Ивановну и как, умирая, просила ее позаботиться об оставляемых ею сиротах, а в
том числе и о нем — князе.
— О, нет, напротив! — воскликнул граф. — И что ужасно обидно: я и князь в одно и
то же время
начали заниматься одною и
тою же деятельностью — он в сотнях тысяч очутился, а я нищий!
— А между
тем вы очень скоро
начали кокетничать с другими молодыми людьми!
Получив в обладание миллионы, Домна Осиповна
начала курить вместо папирос пахитосы; сделала это она, припомнив слова Бегушева, который как-то сказал, что если женщины непременно хотят курить, так курили бы, по крайней мере, испанские пахитосы, а не этот тошнотворный maryland doux! [сладкий мерилендский табак! (франц.).]. Домна Осиповна вообще очень часто припоминала замечания Бегушева; а еще более
того употребляла его мысли и фразы в разговорах.
Перехватов после
того схватил обе ее руки и
начал их целовать. Домна Осиповна смотрела уж на него страстно.
Что касается Долгова,
то он совсем был утомлен, совсем разбит; его славянская натура не имела такого медного лба, как кельтическая кровь графа Хвостикова; он очень хорошо
начал сознавать всю унизительность этих поездок.
На последнюю фразу его Долгов одобрительно кивнул головой и, зажегши папиросу не с
того конца, с которого следует,
начал курить ее и в
то же время отплевываться от попадающего ему в рот табаку.
Когда подано было шампанское и генерал с Янсутским выпили еще по стакану,
то сей последний
начал беседу с Траховым совершенно как с ровней.
Такой прием графа и самая бумага сильно пугнули смотрителя: он немедленно очистил лучшую комнату, согнал до пяти сиделок, которые раздели и уложили больную в постель. А о
том, чем, собственно, дочь больна и в какой мере опасна ее болезнь, граф даже забыл и спросить уже вызванного с квартиры и осмотревшего ее дежурного врача; но как бы
то ни было, граф, полагая, что им исполнено все, что надлежало, и очень обрадованный, что дочь
начала немного дремать, поцеловал ее, перекрестил и уехал.
Конечно, в Москве было немного таких заклятых врагов, как Бегушев и Перехватов, но при встрече они нисколько не обнаружили
того и даже
начали разговаривать сначала почти дружелюбно.
— Я Мерову перевожу к себе и желал бы пригласить навещать ее
того доктора, который
начал ее лечение, — сказал он ему.
— Нет, нет! — сказала ему Татьяна Васильевна и, отведя его в сторону,
начала ему что-то такое толковать шепотом о пьесе своей. Долгов слушал ее с полнейшим вниманием; а между
тем приехал новый гость, старенький-старенький старичок. […старенький-старенький старичок. — Писемский здесь и далее имеет в виду Н.В.Сушкова (1796–1871) — бесталанного автора ряда стихотворений и пьес, имя которого стало нарицательным для обозначения писательской бездарности.]
— Мы можем
начать чтение, — сказала Татьяна Васильевна актрисе, а вместе с
тем пододвинула ей свою драму, переписанную щегольским писарским почерком.
Долгов, взяв тетрадь,
начал читать громко; но впечатление от его чтения было странное: он напирал только на
те слова, где была буква «р»: «Оружие, друзья, берите, поднимем весь народ!.. И в рьяный бой мы рьяно устремимся!» — кричал он на весь дом.
Тот продолжал; но только вдруг на одном очень поэтическом, по мнению Татьяны Васильевны, монологе
начал кашлять, чихать и в заключение до
того докашлялся, что заставил дам покраснеть и потупиться, а мужчин усмехнуться, и вместе с ними сам добродушно рассмеялся.