Неточные совпадения
Наши северные мужики конечно уж принадлежат
к существам самым равнодушным
к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая тем,
что они тут видят то,
чего в других местах не видывали!
Во время присоединения Кавказа владетель Баку Гуссейн-хан объявил Цицианову,
что он сдает город без боя; но, когда Цицианов с двумя ординарцами приблизился
к городу, он был предательски убит.], свидетель его коварного убийства, человек поля, боя и нужды!
— Прощай, мой ангел! — обратилась она потом
к Паше. — Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда,
что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится
к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все,
что будет в твоей возможности, — это приказывает тебе твоя мать.
От этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел
к другим: сколько раз он по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку, которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал,
что это лошадь под ним бесится и разбивает его…
Года с полтора тому назад, между горничною прислугою прошел слух,
что к полковнику приедет погостить родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою
к Павлу братца Сашеньку.
И вдруг ему начинало представляться,
что оно у него как бы внизу, — самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, — и он лежит на земле потому только,
что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь — и он упадет туда, вниз, в небо.
— Только
что, — продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, — у мосту-то
к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе — земля-то взрыта!
Павел беспрестанно подбегал
к ней и спрашивал: «
Что?
Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле, так
что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали
к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только.
На соборной колокольне городка заблаговестили
к поздней обедне, когда увидели,
что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная шестериком коляска Александры Григорьевны.
Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, — все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство,
что,
что бы она ни надела, все
к ней как-то не шло.
Здесь молодой человек (может быть, в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену
к наезжавшему иногда
к ним исправнику и выражал это тем,
что бил ее не на живот, а на смерть.
Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали,
что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во время службы, подходили
к ней.
— Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма
к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и
что он вам скажет:
к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому — советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому
что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела было писать прямо
к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь,
что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо
к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному… Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать,
что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!
Разговаривать далее, видимо, было не об
чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова
к Александре Григорьевне с предложением,
что не прикажет ли она чего-нибудь закусить?
— Какова бестия, — а? Какова каналья? — обратился он прямо
к жене. — Обещала,
что напишет и
к графу, и
к принцу самому, а дала две цидулишки
к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке!
— Для
чего, на кой черт? Неужели ты думаешь,
что если бы она смела написать, так не написала бы?
К самому царю бы накатала, чтобы только говорили,
что вот
к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только
что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
— Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет
к губернатору с жалобой,
что у нас такой и сякой исправник: как же ведь — генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет!
Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том,
что к известной эпиграмме.
«Всевышнего рука три чуда совершила!» — пририсовал руку с военным обшлагом […один художник… совершил государственное преступление, состоящее в том,
что к известной эпиграмме: «Всевышнего рука три чуда совершила!» — пририсовал руку с военным обшлагом «.
Эти факты вызвали эпиграмму, которая, как и другие эпиграммы того времени, приписывалась Пушкину: Рука с военным обшлагом, пририсованная
к эпиграмме, показывала,
что «всевышний» — это Николай I.].
Еспер Иванович понял,
что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность
к сыну, а с другой — страх,
что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны.
Полковник решительно ничего не понял из того,
что сказал Еспер Иваныч; а потому и не отвечал ему. Тот между тем обратился
к Анне Гавриловне.
— Все говорят, мой милый Февей-царевич,
что мы с тобой лежебоки; давай-ка, не будем сегодня лежать после обеда, и поедем рыбу ловить… Угодно вам, полковник, с нами? — обратился он
к Михайлу Поликарпычу.
По вечерам, — когда полковник, выпив рюмку — другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, — Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было,
что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения
к женщине — всегда составляли лучшую усладу его жизни.
Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен еще прибавить,
что он принадлежал
к деликатнейшим и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого.
Еспер Иваныч остался при ней; но и тут, чтобы не показать,
что мать заедает его век, обыкновенно всем рассказывал,
что он
к службе неспособен и желает жить в деревне.
Он находил,
что этому так и надлежало быть, а то куда же им обоим будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили,
что Аннушка притворится больною и уйдет лежать
к родной тетке своей.
В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, — у него было около шестисот душ, — его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, — так
что их узнавали в присутственных местах без подписи: «Ну, это имплевские шпильки!» — говорили там обыкновенно, — все это внушало
к нему огромное уважение.
Анна Гавриловна, — всегда обыкновенно переезжавшая и жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши,
что он почти каждый вечер ездил
к князю, — тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным смирением она сознала,
что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера Иваныча,
что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по положению и по воспитанию, — и как некогда принесла ему в жертву свое материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (
что бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива, хотя впрочем, ей и огорчаться было не от
чего…
Про Еспера Иваныча и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он, вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках, если бы только узнал,
что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых возвышенных чувствах
к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя
к Матильде […любовь Малек-Аделя
к Матильде.
Одно, совершенно случайное, открытие дало ей
к тому прекрасный повод: от кого-то она узнала,
что у Еспера Иваныча есть побочная дочь, которая воспитывается у крестьянина в деревне.
Имплев не знал, куда себя и девать: только твердое убеждение,
что княгиня говорит все это и предлагает по истинному доброжелательству
к нему, удержало его от ссоры с нею навеки.
— Очень вам благодарен, я подумаю о том! — пробормотал он; смущение его так было велико,
что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом дочь, а объяснив только,
что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять
к себе девочку на воспитание.
— Квартира тебе есть, учитель есть! — говорил он сыну, но, видя,
что тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать,
что на дворе происходит: там Ванька и кучер вкатывали его коляску в сарай и никак не могли этого сделать;
к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим переть в вагу, — и сразу вдвинули.
С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому
что тот целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился
к Паше, так
что они даже говорили друг другу «вы».
— Исправится
к завтраму, — отвечал Плавин с улыбкою, и действительно поутру Павел даже ахнул от удивления,
что бумага вышла гладкая, ровная и чистая.
Выбрав
к себе Симонова в сторожа
к дому, она очень хорошо знала,
что у нее ничего уж не пропадет.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились
к окну и увидели,
что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их крики.
— Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили
к нему на вечер — на представление. «А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше
чего еще не набуянили!»
Не подавая виду,
что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли
к театру, в самом деле забыл и боль и холод.
— Материал — рублей пятнадцать; а работа
что?.. Сделаю, — отвечал Симонов и вслед за тем как-то торопливо обратился
к Павлу: — Только уж вы, пожалуйста, папеньке-то вашему напишите.
Надобно было подговорить некоего Разумова, бывшего гимназиста и теперь уже служившего в казенной палате, мальчишку очень бойкого, неглупого, но в корень развращенного, так
что и женщин-то играть он брался не по любви
к театру, а скорей из какого-то нахальства, чтобы иметь, возможность побесстыдничать и сделать несколько неблагопристойных движений.
—
Что ты тут делаешь? — обратился он прямо
к Разумову.
— Очень мне нужно верить ему или не верить, — отвечал Плавин, — досадно только,
что он напился как скотина! Мне перед Симоновым даже совестно! — прибавил он и повернулся
к стене; но не за то ему было досадно на Николая Силыча!
В предыдущих главах моих я довольно подробно упомянул о заезде
к Есперу Иванычу и об сыгранном театре именно потому,
что это имело сильное нравственное влияние на моего маленького героя.
Вообще детские игры он совершенно покинул и повел, как бы в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок, как только случалась оказия, и романы, и журналы, и путешествия); часто ходил в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало то,
что на том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их
к нему в комнату.
В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом
к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял,
что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал.
— А
что, скажи ты мне, пан Прудиус, — начал он, обращаясь
к Павлу, — зачем у нас господин директор гимназии нашей существует? Может быть, затем, чтобы руководить учителями, сообщать нам методы, как вас надо учить, — видал ты это?