Неточные совпадения
Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих
к враждебным дворам, остался бы уверен,
что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной, нежнейшей дружбы.
Подъехав
к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. [Духан — харчевня, трактир, мелочная лавка.] Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому
что была уже осень и гололедица, — а эта гора имеет около двух верст длины.
Бывало, он приводил
к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался:
что запросит, давай, — хоть зарежь, не уступит.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь
к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все,
что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку,
что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием
к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул,
что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал
к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал,
что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел
к нему.
— Господин прапорщик! — сказал я как можно строже. — Разве вы не видите,
что я
к вам пришел?
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее
к мысли,
что она моя, потому
что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился…
Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— А
что, — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил ее
к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
Я решился тебя увезти, думая,
что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего,
что я имею; если хочешь, вернись
к отцу, — ты свободна.
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов
к двери; он дрожал — и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о
чем говорил шутя.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому
что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок,
что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело,
что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Все
к лучшему! — сказал я, присев у огня, — теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен,
что этим не кончилось.
Надо вам сказать,
что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, — так теперь уж, знаете, и не
к лицу; я и рад был,
что нашел кого баловать.
Одно утро захожу
к ним — как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная,
что я испугался.
Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно,
что он переменился
к этой бедной девочке; кроме того,
что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
Я надеялся,
что скука не живет под чеченскими пулями; — напрасно: через месяц я так привык
к их жужжанию и
к близости смерти,
что, право, обращал больше внимание на комаров, — и мне стало скучнее прежнего, потому
что я потерял почти последнюю надежду.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно,
что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало:
к печали я так же легко привыкаю, как
к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Я отвечал,
что много есть людей, говорящих то же самое;
что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду;
что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось
к низшим, которые его донашивают, и
что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать,
что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только
что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили,
что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась
к стене: ей не хотелось умирать!..
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости,
что едва можно было заметить,
что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете, о
чем?..
— Да не зайдет ли он вечером сюда? — сказал Максим Максимыч, — или ты, любезный, не пойдешь ли
к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи,
что здесь Максим Максимыч; так и скажи… уж он знает… Я тебе дам восьмигривенный на водку…
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил
к Печорину с докладом,
что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся.
К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел
к нему.
— Я обернулся
к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего
что было мочи…
— Максим Максимыч, — сказал я, подошедши
к нему, — а
что это за бумаги вам оставил Печорин?
Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан не раскаялся. Скоро пришли нам объявить,
что через час тронется оказия; я велел закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевал шапку; он, казалось, не готовился
к отъезду; у него был какой-то принужденный, холодный вид.
Я поместил в этой книге только то,
что относилось
к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но
что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение,
что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя,
что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но
что делать? я часто склонен
к предубеждениям…
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и в самом деле,
что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь
к этому привыкли.
И вот вижу, бежит опять вприпрыжку моя ундина: [Ундина — в германо-скандинавском фольклоре то же,
что русалка в славянском.] поравнявшись со мной, она остановилась и пристально посмотрела мне в глаза, как будто удивленная моим присутствием; потом небрежно обернулась и тихо пошла
к пристани.
Хотя в ее косвенных взглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя в ее улыбке было что-то неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня с ума; я вообразил,
что нашел Гётеву Миньону, это причудливое создание его немецкого воображения, — и точно, между ими было много сходства: те же быстрые переходы от величайшего беспокойства
к полной неподвижности, те же загадочные речи, те же прыжки, странные песни…
«Это значит, — отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой стан руками, — это значит,
что я тебя люблю…» И щека ее прижалась
к моей, и я почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание.
Пробираясь берегом
к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось,
что кто-то в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все,
что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Он мне сам говорил,
что причина, побудившая его вступить в
К. полк, останется вечною тайною между им и небесами.
Легче птички она
к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно покраснела, оглянулась на галерею и, убедившись,
что ее маменька ничего не видала, кажется, тотчас же успокоилась.
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому
что я
к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому
что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
— Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь; во-первых, потому,
что слушать менее утомительно; во-вторых, нельзя проговориться; в-третьих, можно узнать чужую тайну; в-четвертых, потому,
что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей,
чем рассказчиков. Теперь
к делу:
что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?
— Княгиня сказала,
что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил,
что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно,
к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя знал,
что она говорит вздор.
—
Что он вам рассказывал? — спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся
к ней из вежливости, — верно, очень занимательную историю — свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!»
Ей ужасно странно,
что я, который привык
к хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинами и тетушками, не стараюсь познакомиться с нею.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности
к маменьке, и станет себя уверять,
что она несчастна,
что она одного только человека и любила, то есть тебя, но
что небо не хотело соединить ее с ним, потому
что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Дамы на водах еще верят нападениям черкесов среди белого дня; вероятно, поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он был довольно смешон в этом геройском облачении. Высокий куст закрывал меня от них, но сквозь листья его я мог видеть все и отгадать по выражениям их лиц,
что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились
к спуску; Грушницкий взял за повод лошадь княжны, и тогда я услышал конец их разговора...
Я подошел
к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и, посмотрев ему пристально в глаза, попросил удалиться, — потому, прибавил я,
что княжна давно уж обещалась танцевать мазурку со мною.
Княжна подошла
к своей матери и рассказала ей все; та отыскала меня в толпе и благодарила. Она объявила мне,
что знала мою мать и была дружна с полдюжиной моих тетушек.
Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько раз смеяться от души; княжне также не раз хотелось похохотать, но она удерживалась, чтоб не выйти из принятой роли: она находит,
что томность
к ней идет, — и, может быть, не ошибается.
Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки… а я, клянусь тебе, я, прислушиваясь
к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство,
что самые жаркие поцелуи не могут заменить его.
Когда я подошел
к ней, она рассеянно слушала Грушницкого, который, кажется, восхищался природой, но только
что завидела меня, она стала хохотать (очень некстати), показывая, будто меня не примечает.
Из
чего же я хлопочу? Из зависти
к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать,
чему он должен верить: «Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все,
что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении
к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы.