Неточные совпадения
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали
глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик
с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал
на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая, да такая умная.
— А я-то
на что? — вступилась Дарья Сергевна, вскинув
глазами на Смолокурова. — Я
с Дуняшей поеду.
Дурно ей было,
на простор хотелось, а восточный человек не отходит, как вкопанный сбоку прилавка стоит и не сводит жадных
глаз с Дуни, а тут еще какой-то офицер
с наглым видом уставился глядеть
на нее.
Затем, надев чистую сорочку и напоив девушку липовым цветом
с малиной, укутала ее
с ног до головы и велела тотчас
глаза закрыть. Сама, не раздеваясь, возле Дуниной кровати прилегла
на диване.
Такие разговоры вели меж собой Марко Данилыч
с Самоквасовым часа два, если не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то вышла, Дуня села в сторонке и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая
глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать не след, оттого она и молчала. Петр Степаныч и рад бы словечком перекинуться
с ней, да тоже нельзя — не водится.
— Был кто за рыбой? — отрывисто спросил Василья Фадеева Смолокуров, не поднимая
глаза с бумаги и взглядом даже не отвечая
на отдаваемые со всех сторон ему поклоны.
— Кланялся… Не берут-с, — быстро вскинув
глазами на хозяина, молвил приказчик.
Рыбные промышленники, судохозяева и всякого другого рода хозяева
с большой охотой нанимают слепых: и берут они дешевле, и обсчитывать их сподручней, и своим судом можно
с ними расправиться, хоть бы даже и посечь, коли до того доведется. Кому без глаз-то пойдет он жалобиться? Еще вдосталь накланяется, только, батюшки, отпустите. Марко Данилыч слепыми не брезговал — у него и
на ловлях, и
на баржах завсегда их вдоволь бывало… Потому, выгодно.
Не очень бы, казалось, занятен был девицам разговор про тюлений жир, но две из них смутились: Дуня оттого, что нечаянно взглядами
с Самоквасовым встретилась, Лизавета Зиновьевна — кто ее знает
с чего. Сидела она, наклонившись над прошивками Дуниной работы, и вдруг во весь стан выпрямилась. Широко раскрытыми голубыми
глазами с незаметной для других мольбой посмотрела она
на отца.
Сморщился Доронин и смолк. Кинул он мимолетный взгляд
на вышедшую от Дарьи Сергевны дочь, и заботливое беспокойство отразилось в
глазах его. Не подходя к дивану, где сидели Дуня
с Наташей, Лизавета Зиновьевна подошла к раскрытому окну и,
глаз не сводя, стала смотреть
на волжские струи и темно-синюю даль заволжских лесов…
—
С покойным его родителем мы больше тридцати годов хлеб-соль важивали, в приятельстве были… — продолжал Зиновий Алексеич. —
На моих
глазах Никитушка и вырос. Жалко тоже!.. А уж добрый какой да разумный.
— Сбежал-с, — тряхнув головой и погладив прилизанные виски, быстро ответил Фадеев и, ровно в чем провинился, уставился
на хозяина широкими
глазами.
— Не приходится!.. Эко ты слово молвил, —
с досадной усмешкой сказал Смолокуров. — По всей Волге, по всей, можно сказать, России всякому известно, что рыбному делу ты здесь голова.
На всех пошлюсь, — прибавил он, обводя
глазами собеседников. — Соврать не дадут.
Разгорелись
глаза у Марка Данилыча. То
на Орошина взглянет, то других обведет вызывающим взглядом. Не может понять, что бы значили слова Орошина. И Седов, и Сусалин хоть сами тюленем не занимались, а цены ему знали. И они
с удивленьем посматривали
на расходившегося Орошина и то же, что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо в головушке хмель зашумел».
— А что, Митенька, не туда ли? —
с усмешкой пропищал Седов, подмигнув левым
глазом и указав
на лестницу, что вела наверх к цыганкам.
Живя
на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря
на младенческий еще почти возраст, не были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились, как их сверстницы, и
с притворными ужимками не опускали, как те,
глаз при разговоре
с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Женился Федор Меркулыч. Десятилетний Микитушка
на отцовской свадьбе благословенный образ в часовню возил и во все время обряда
глаз с мачехи не спускал. Сам не знал, отчего, но
с первого взгляда
на нее невзлюбила невинная отроческая душа его розовой, пышно сияющей молодостью красавицы, стоявшей перед налоем рядом
с седовласым его родителем. Сердце вещун — и добро оно чует, и зло, особливо в молодых годах.
— У Сергея Филиппыча у Орехова, слышали, я думаю, баржа
с рыбой под Чебоксарами затонула, — начал рассказывать Петр Степаныч. — И рвет, и мечет, подступиться к нему невозможно, ко всякому придирается, шумит, что голик, и кто ему
на глаза ни попал, всякого ругает
на чем свет стоит.
— Ха-ха-ха-ха! —
на всю квартиру расхохотался Смолокуров. — Да что ж это вы
с нами делаете, Петр Степаныч? Обещали смех рассказать да
с полчаса мучили, пока не сказали… Нарочно, что ли,
на кончик его сберегли! А нечего сказать, утешили!.. Как же теперь «Искушение»-то? Как он к своему архиерею
с молодой-то женой
глаза покажет… В диакониссы, что ли, ее?.. Ах он, шут полосатый!.. Штуку-то какую выкинул!.. Дарья Сергевна! Дунюшка! Подьте-ка сюда — одолжу! Угораздило же его!.. Ха-ха-ха!..
Не одну снасть вытащили, а каждая ста
на четыре крючка была, но поймали только штук двадцать пять небольших стерлядей, три были покрупнее, а в одной от
глаза до пера аршин
с вершком, мерная, значит.
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я
с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не было нареканья… Сам понимаешь, что дело мое в этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет
на Меркулова-то
глаза поднять?.. Пойми это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
— Дело наше, Марко Данилыч, как есть совсем пропащее, —
с глубоким вздохом отвечала Таифа, и слезы сверкнули
на ее скорбных
глазах. — Выгонки не избыть никакими судьбами… Разорят наш Кéрженец беспременно, бревнышка не останется от обители. И ровно буйным ветром разнесет всех нас по лицу земли. Горькая доля, Марко Данилыч, самая горькая…
Чуть-чуть вспыхнула Дуня. Тихо подняла она
на отца голубые
глаза и, силясь казаться беззаботной,
с улыбкой ему отвечала...
Когда же у отца зашел разговор
с Дмитрием Петровичем про цены
на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова, и Зиновья Алексеича и какие обидные слова говорил он тогда про Веденеева,
глаза у ней загорелись полымем, лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать и вмешаться в разговор, но, взглянув
на Дуню, опустила
глаза, осталась
на месте и только кидала полные счастья взоры то
на отца, то
на мать, то
на сестру.
Только что ушли Марко Данилыч
с Дуней от Дорониных, воротился
с почты Дмитрий Петрович. Прочитали письмо меркуловское и разочли, что ему надо быть дня через три, через четыре. Такой срок Лизавете Зиновьевне показался чересчур длинным, и навернулись у ней
на глазах слезы. Заметил это отец и шутливо спросил...
— Уху из самолучших стерлядей, что есть
на пароходе,
с налимьими печенками,
на двоих, — сказал Морковников. — Да чтобы стерлядь была сурская, да не мелюзга какая, а мерная, от
глаза до пера вершков тринадцать, четырнадцать.
— Капиталов
на то не хватает, ваше степенство, — подхватил разбитной половой, лукаво поводя
глазами то
на Морковникова, то
на Меркулова. — Удостойте хотя маленьким каким капитальцем — Червонцевым бы стал прозываться, оно б и сходней было
с настоящим-то нашим прозваньем.
—
На глаза не пущает меня, — ответил Петр Степаныч. — Признаться, оттого больше и уехал я из Казани; в тягость стало жить в одном
с ним дому… А
на квартиру съехать, роду нашему будет зазорно. Оттого странствую — в Петербурге пожил, в Москве погостил, у Макарья, теперь вот ваши места посетить вздумал.
— Чего мне жалеть-то себя?.. —
с каким-то злорадством,
глазами сверкнув, вскликнула Фленушка. — Ради кого?.. Ни для кого… И меня-то жалеть некому, опричь разве матушки… Кому я нужна?.. Ради кого мне беречь себя?.. Лишняя, ненужная
на свет я уродилась!.. Что я, что сорная трава в огороде — все едино!.. Полют ее, Петенька… Понимаешь ли? Полют…
С корнем вон… Так и меня… Вот что!.. Чуешь ли ты все это, милый мой?.. Понимаешь ли, какова участь моя горькая?.. Никому я не нужна, никому и не жаль меня…
Как водится, сейчас же самовар
на стол. Перед чаем целительной настоечки по рюмочке. Авдотья Федоровна, Феклистова жена, сидя за самоваром, пустилась было в расспросы, каково молодые поживают, и очень удивилась, что Самоквасов
с самой свадьбы их в
глаза не видал, даже ничего про них и не слыхивал.
Замялся было Васька, но кушак да шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась в
глазах молодца, что, несмотря
на преданность свою Петру Степанычу, все, что ни знал, рассказал, пожалуй еще кой
с какими прибавочками.
Раздался детский крик, обмерла Аграфена Петровна… Меньшая девочка ее лежала
на мостовой у колес подъехавшей коляски. Сшибло ль ее, сама ли упала
с испугу — Бог ее знает… Ястребом ринулась мать, но ребенок был уж
на руках черной женщины. В
глазах помутилось у Аграфены Петровны, зелень пошла… Едва устояла она
на ногах.
— Марье Ивановне наше наиглубочайшее! — входя в комнату, весело молвил Марко Данилыч. — А я сегодня, матушка,
на радостях: останную рыбку, целых две баржи, продал и цену взял порядочную. Теперь еще бы полбаржи спустить
с рук, совсем бы отделался и домой бы сейчас. У меня же там стройка к концу подходит… избы для работников ставлю, хозяйский
глаз тут нужен беспременно. За всем самому надо присмотреть, а то народец-от у нас теплый. Чуть чего недоглядел, мигом растащут.
Не то
на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы
на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника…
С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из
глаз.
Играли
на гармониках, орали песни вплоть до рассвета, драк было достаточно; поутру больше половины баб вышло к деревенскому колодцу
с подбитыми
глазами, а мужья все до единого лежали похмельные.
Сказал об этом брату
с невесткой, те не знают, как и благодарить Герасима за новую милость… А потом, мало погодя, задрожал подбородок у Пелагеи Филиппьевны, затряслись у ней губы и градом полились слезы из
глаз. Вскочив
с места, она хотела поспешно уйти из избы, но деверь остановил ее
на пороге.
Правеж чернобылью порос, от бани следов не осталось, после Нифонтова пожара Миршень давно обстроилась и потом еще не один раз после пожаров перестраивалась, но до сих пор кто из церкви ни пойдет, кто
с базару ни посмотрит, кто ни глянет из ворот, у всякого что бельмы
на глазах за речкой Орехово поле, под селом Рязановы пожни, а по краю небосклона Тимохин бор.
Не вставая
с земли, зажмуря
глаза, раскрыв рты, сбитые
с ног мальчуганы хотели было звонкую ревку задать, но стоявшие сзади их и по сторонам миршенские подростки и выростки окрысились
на мальцов и в сердцах
на них крикнули...
— Петром Александрычем, — отрывисто молвил и быстро махнул рукавом перед
глазами, будто норовясь муху согнать, а в самом-то деле, чтобы незаметно смахнуть
с седых ресниц слезу, пробившуюся при воспоминанье о добром командире. — Добрый был человек и бравый такой, — продолжал старый служака. —
На Кавказе мы
с ним под самого Шамиля́ ходили!..
Говорил про хитрого немчина, что
на русском хлебе жирно отъедается, а сам без штуки и
с лавки не свалится — ноги тонки,
глаза быстры, а хвостиком шлеп-шлеп, шлеп…
С нетерпеньем вскинул он
на Дарью Сергевну горевшие как уголь
глаза.
С первого взгляда
на строенья кидается в
глаза их запущенность.
Помните, как в прошлом году я под осень гостила у вас, про нее тогда я вам сказывала, что как скоро заговорила я
с ней, едва открывая «тайну», дух
на нее накатил — вся задрожала, затрепетала, как голубь,
глаза загорелись, и без чувств упала она ко мне
на руки.
В изнеможенье, без чувств упала Марья Ивановна
на диван.
Глаза ее закрылись, всю ее дергало и корчило в судорогах. Покрытое потом лицо ее горело, белая пена клубилась
на раскрытых, трепетавших губах. Несколько минут продолжался такой припадок, и в это время никто из Луповицких не потревожился — и корчи и судороги они считали за действие святого духа, внезапно озарившего пророчицу.
С благоговеньем смотрели они
на страдавшую Марью Ивановну.
Мало-помалу она успокоилась, корчи и судороги прекратились, открыла она
глаза, отерла лицо платком, села
на диван, но ни слова не говорила. Подошла к ней Варвара Петровна со стаканом воды в руке. Большими глотками,
с жадностью выпила воду Марья Ивановна и чуть слышно промолвила...
— Где ж мне видеть их? — грустно промолвила Дуня. — Не такая жизнь выпала
на долю мне. Не знаешь разве, что я выросла в скиту, а потом жила у тятеньки в четырех стенах. До знакомства
с Марьей Ивановной о духовности и понятия у меня не было. Только она открыла мне
глаза.
— Этого мне никак сделать нельзя, сударыня Варвара Петровна. Как же можно из дядина дома уйти? — пригорюнившись,
с навернувшимися
на глазах слезами, сказала Лукерьюшка. — Намедни по вашему приказанью попросилась было я у него в богадельню-то, так он и слышать не хочет, ругается. Живи, говорит, у меня до поры до времени, и, ежель выпадет случай, устрою тебя. Сначала, говорит, потрудись, поработай
на меня, а там, даст Бог, так сделаю, что будешь жить своим домком…
— Хорошенько надо смотреть за ним,
с глаз не спускать, — молвил
на то Николай Александрыч. — А без Софронушки нельзя обойтись, велика в нем благодать —
на соборах ради его
на корабль дух свят скоро нисходит. Не для словес
на святой круг принимаем его, а того ради, что при нем благодать скорее
с неба сходит.
Высокий, плотный из себя старец,
с красным, как переспелая малина, лицом,
с сизым объемистым носом, сидел
на диване за самоваром и потускневшими
глазами глядел
на другого, сидевшего против него тучного, краснолицего и сильно рябого монаха. Это были сам игумен и казначей, отец Анатолий.
Воротился казначей
с Софронием. Блаженный пришел босиком, в грязной старенькой свитке, подпоясан бечевкой,
на шее коротенькая манатейка,
на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые
глаза глядели тупо и бессмысленно.