Неточные совпадения
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на
себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала его гостей,
сама с Дуней изредка к ним ездила, но черного платья и черного платка не сняла.
Звала
себя «благородною» и потому шляпки носила да чепчики, шлялась по дворянским домам и чиновничьим, но, не видя там большого припеку, нисходила своими посещеньями до «неблагородных», даже до
самых последних мещан.
Семь лет Дуне минуло — срок «вдавати отрочат в поучение чести книг божественного писания». Справив канон, помолясь пророку Науму да бессребреникам Кузьме и Демьяну, Марко Данилыч подал дочке азбуку в золотом переплете и точеную костяную указку с фольговыми завитушками, а затем
сам стал показывать ей буквы, заставляя говорить за
собой: «аз, буки, веди, глаголь…»
Однако ж
самой матушке тем делом обязать
себя никак невозможно.
Говорено это было Великим постом, и после того Смолокуров ни разу вида не подавал, намеку никакого не сделал насчет этого,
сам же с
собой таку думу раздумывал: «Где ж в нашем городе Дуне судьбу найти?..
Перепугался и Марко Данилыч, никогда не видывал он Дуню такою,
сама Дуня удивилась, взглянув на
себя в зеркало.
—
Самый он и есть, — молвил Марко Данилыч. — Зиновий Алексеич допрежь и сам-от на той мельнице жил, да вот годов уж с пяток в городу́ дом
себе поставил. Важный дом, настоящий дворец. А уж в доме — так чего-чего нет…
— Возьми ты их
себе, Василий Фадеич, эти
самые деньги… Поступаюсь ими, пачпорт только выдай — я бы котомку на плечи да айда домой. Ну вас тут и с караваном-то!..
— Гм! — под нос
себе промычал Смолокуров и, потирая губу о губу, продолжал рассматривать «лепортицу», чистенько переписанную, разлинованную, разграфленную — хоть
самому губернатору подавай.
Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает на Орошина, а
сам про
себя думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него в голове-то с водки стало мутиться».
Смежив очи, думает он
сам про
себя: «А ведь ежели б не Митенька Веденеев, он бы, старый хрен, объегорил меня…
Зорко глядя на приятеля, думает
сам про
себя Смолокуров: «Врешь, не обманешь, Лизавету за него ладишь. Насквозь вижу тебя… Недаром вечор она, ровно береста на огне, корчилась, как речь зашла про Меркулова».
С
самого начала «Алешка беспутный» выказал
себя на воровское дело
самым способным человеком.
Постоял на поросшем лопухом и чернобылом месте, где когда-то стояла избенка его, почесал в затылке, выругался
сам про
себя и, перекрестившись, пожелал жене Царства Небесного.
И в кабаках-то сидели еще те
самые целовальники, которым он последнюю шапчонку, бывало, закладывал, и в полиции-то служили те
самые будочники, что засыпали ему в спину горяченьких, и товарищи прежней беспутной жизни теперь одолели его — еле стоя на ногах, лезли к нему с увереньями в дружбе и звали с
собой разгуляться по-старинному.
Схоронивши мать, Зиновий Алексеич переселился в Вольск. Выстроил там лучший дом в городе, разубрал его, разукрасил, денег не жалея, лишь бы отделать все в «наилучшем виде», лишь бы каждому кидалось в глаза его убранство, лишь бы всяк, кто мимо дома ни шел, ни ехал, — все бы время на него любовался и, уехавши, молвил бы
сам про
себя: «Сумел поставить хоромы Зиновий Алексеич!»
Бо́йки и резвы в своем Вольске они выросли, а теперь сидят
себе да помалкивают, боясь слово сказать, сохрани Бог не осмеяли бы, а у
самих сердце так и щемит, так и ноет — расплакаться, так в ту же пору…
В русских семьях хитрая молодая жена зачастую подбирает к рукам мужа старика, вертит им как
себе хочет, и живет он у нее во смиренье и послушанье до
самого смертного часа.
— С
самых молодых лет жила
себе на едином месте в спокойстве, в довольстве, и вдруг нежданно-негаданно, ровно громом, над ней беда разразилась…
А
сам ног под
собой не слышит. Так бы вот и кинулся, так бы и расцеловал пурпуровые губки, нежные ланиты, сверкающие чудным блеском глаза.
Сам на
себя не может надивиться — смел и игрив он в последнее время среди женщин бывал, так и сыпáл перед ними речами любезными, веселил их шутками и затейными разговорами, а теперь же слова промолвить не может.
«Пропотеет, авось хворь-то снимет», — сказала
сама про
себя Дарья Сергевна и, заметив, что Дуня, закрыв глаза, успокоилась, отошла тихонько от ее постели и, прочтя молитвы на сон грядущий, неслышными шагами отошла за ширмы, где стояла ее кровать.
Пошли они на Нижний базар. По дороге купили по душистой дыне да по десятку румяных персиков на поклон Дунюшке, опричь поясков, шитой шелками покрышки на стол и других скитских рукоделий. Опытная в обительском хозяйстве Таифа знала, что скупой
сам по
себе Марко Данилыч за всякую ласку дочери не пожалеет ничего. Добрались они, наконец, до его квартиры.
— Таких же, как и все, — ответила Таисея. — Сначала-то в недоуменье была, и на того думала, и на другого; чего греха таить, мекала и на тебя, и как приехала из Питера Таифа, так все это дело и распутала, как по ниточкам. А потом и
сам Патап Максимыч сказывал, что давно Василья Борисыча в зятья
себе прочил.
Вот сидит он в мрачном раздумье, склонясь над столом, в светелке Манефы. Тихо, безмолвно, беззвучно. Двери настежь, и с ясным радостным смехом птичкой влетела она. Шаловлива, игрива, как рыбка, быстро она подбежала, обвила его шею руками, осияла очами, полными ясных лучей, и уста их слились.
Сам не помня
себя, вскочил он, но, как сон, как виденье, исчезла она.
— Су́против сытости не спорим, а позора на меня не кладите. Как это мне возможно вас отпустить без обеда?
Сами недавно у вас угощались, и вдруг без хлеба, без соли вас пустим! Нельзя. Извольте оставаться; в гостях — что в неволе; у
себя как хочешь, а в гостях как велят. Покорнейше просим.
— Ну, целый-то день в гостях сидеть ей не приходится: с детками ведь приехала, — молвила Таифа. — Сам-от Иван Григорьич с приказчиком да с молодцами на ярманке живет, а она с детками у приказчика на квартире. Хоть приказчикова хозяйка за детками и приглядывает тоже, да
сама ведь знаешь, сколь заботлива Грунюшка: надолго ребятишек без
себя не оставит.
«Пятьдесят тысяч верных! — рассуждает
сам с
собою Марко Данилыч.
— Ну, это ина статья, — заговорили бурлаки совсем другим уже голосом и разом сняли перед хозяином картузы и шапки. — Что ж ты, ваше степенство, с
самого начала так не сказал? А то и нас на грех, и
себя на досаду навел. Тебе бы с первого слова сказать, никто бы тебе супротивного слова не молвил.
— При
себе больше держит, редко куда посылает, разве по
самым важным делам, — отвечал Володеров. — Парень ухорез, недаром родом сызранец. Не выругавшись, и Богу не помолится.
— Да при всяких, когда до чего доведется, — отвечал трактирщик. —
Самый доверенный у него человек. Горазд и Марко Данилыч любого человека за всяко облаять, а супротив Корнея ему далеко. Такой облай, что слова не скажет путем, все бы ему с рывка. Смолокуров,
сами знаете, и спесив, и чванлив, и держит
себя высоко, а Корнею во всем спускает. Бывает, что Корней и
самого его обругает на чем свет стоит, а он хоть бы словечко в ответ.
«Не выгорело! —
сам с
собой рассуждал Марко Данилыч.
Никита Федорыч ног под
собой не слышал от радости скорого свиданья не только с невестой, но и с
самым близким другом-приятелем…
А Флор Гаврилов, сидя рядом с татарским певцом, думает
сам про
себя: «Господи!..
Всегда, сколько ни помнила
себя Лиза, жила она по добру и по правде, никогда ее сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту
самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум.
Теперь стал он рассуждать
сам с
собою: «У Бояркиных пристать без матери Таисéи не годится — праздного, лишнего говору много пойдет.
Так раздумывает
сам с
собой, идучи из обители Бояркиных, Петр Степаныч… Старая любовь долго помнится, крепче новой на сердце она держится: побледнел в его памяти кроткий, миловидный образ Дуни Смолокуровой, а Фленушки, бойкой, пылкой, веселой Фленушки с мыслей согнать нельзя… Вспоминаются ночные беседы в перелеске, вспоминаются горячие ее поцелуи, вспоминаются жаркие ее объятия… «Ох, было, было времечко!..» — думает он.
— Полно-ка, полно, моя доченька!.. Не надрывай сердечушка, родная моя!.. — Так говорила Манефа,
сама обливаясь слезами и поднимая Фленушку. — Успокой ты
себя, касатушка, уйми свое горе, моя девонька, сердечное ты мое дитятко!..
—
Самому мне, матушка, так хотелось сделать, да что ж я могу? — сказал Самоквасов. — Дядя никаких моих слов не принимает. Одно
себе заладил: «Не дам ни гроша» — и не внимает ничьим советам, ничьих разговоров не слушает…
Так, раскинувшись на сочной, зеленой траве, размышлял
сам с
собою Петр Степаныч.
— Кажись бы, теперича и беды-то опасаться нечего, — сказал Федор Афанасьев. — Тогда мы с тобой от Чапурина удирали, а теперь он на
себя все дело принял — я-де
сам наперед знал про ту самокрутку, я-де
сам и коней-то им наймовал… Ну, он так он. Пущай его бахвáлится, убытку от него нам нет никакого… А прималчивать все-таки станем, как ты велел… В этом будь благонадежен…
— Потому что гордан. Уж больно высоко́
себя держит, никого
себе в версту не ставит. Оттого и не хочется ему, чтобы сказали: родную, дескать, дочь прозевал. Оттого на
себя и принял… — с насмешливой улыбкой сказал Феклист Митрич. — А с зятем-то у них, слышь, в
самом деле наперед было слажено и насчет приданого, и насчет иного прочего. Мы уж и
сами немало дивились, каких ради причин вздумалось вам уходом их венчать.
Сели за стол. Никитину строго-настрого приказано было состряпать такой обед, какой только у исправника в его именины он готовит. И Никитин в грязь лицом
себя не ударил. Воздáл Петр Степаныч честь стряпне его. Куриный взварец, подовые пироги, солонина под хреном и сметаной, печеная репа со сливочным маслом, жареные рябчики и какой-то вкусный сладкий пирог с голодухи очень понравились Самоквасову. И много тем довольны остались Феклист с хозяюшкой и
сам Никитин, получивший от гостя рублевку.
— Широко, значит, жить захотелось, — с усмешкой ответил Феклист Митрич. — Навезет с
собой целый табор келейниц. Все заведет, как надо быть скиту. Вон и скотный двор ставит, и конный!.. Часовни особной только нельзя, так внутри келий моленну заведет… Что ей, Манефе-то?.. Денег не займовать… И у
самой непочатая куча, и у брата достаточно.
— По имени не называли, потому что не знали, а безыменно вдоволь честили и того вам сулили, что ежели б на
самую малость сталось по ихним речам, сидеть бы вам теперь на
самом дне кромешной тьмы… Всем тогда от них доставалось, и я не ушел, зачем, видишь, я у
себя в дому моложан приютил. А я им, шмотницам, на то: «Деньги плачены были за то, а от вас я сроду пятака не видывал… Дело торговое…» Унялись, перестали ругаться.
— Что ж это вы, сударыня, до сих пор
себя не пристроили? Достатки у вас хорошие,
сама из
себя посмотреть только… — заговорил Смолокуров.
Но для того надо претерпеть все беды, все напасти и скорби, надо все земное отвергнуть: и честь, и славу, и богатство, и самолюбие, и обидчивость,
самый стыд отвергнуть и всякое к
себе пристрастие…
С грустью, с досадой смотрел работящий, домовитый отец на непутное чадо,
сам про
себя раздумывал и хозяйке говаривал: «Не быть пути в Гараньке, станет он у Бога даром небо коптить, у царя даром землю топтать.
И к людям, и к
себе самому та злоба была.
— Ну, слава Богу, — молвила мать, погладив сына по головке и прижав его к
себе. — Давеча с утра,
сама не знаю с чего, головушка у него разболелась, стала такая горячая, а глазыньки так и помутнели у сердечного… Перепужалась я совсем. Много ль надо такому маленькому?.. — продолжала Пелагея Филиппьевна, обращаясь к деверю.