Неточные совпадения
Нет, говорю, сударыня, я тебе
этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза
при всех тебе наплюю и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
Хоть
эти работы
при отдаче в науку ребят в уговор не входили, однако ж родители на Терентьевну за то не скорбели, а еще ей же в похвалу говаривали: «Пущай-де к трудам пострелов приучает».
— Ну вот
этого я уж и не знаю, как сделать… И придумать не могу, кого отпустить с ней. Черных работниц хоть две, хоть три предоставлю, а чтоб в горницах
при Дунюшке жить — нет у меня таковой на примете.
— Ну
это ладно, хорошо, — молвил Марко Данилыч. — А где ж такую взять, чтоб завсегда
при ней была, безотлучно смотрела бы за ней?
При Дунюшке до ее возраста останусь, где б она ни жила, — конечно, ежели
это вашей родительской воле будет угодно, — а отвезете ее, в дому у вас я на один день не останусь.
При ярком вечернем освещенье все
это горит, блестит, сверкает и переливается радужными лучами.
Поглядеть на него в косной аль потом в караване, поверить нельзя, чтоб
этот сумрачный, грозный купчина был тот самый Марко Данилыч, что, до́ свету вплоть, в одних чулках проходил по горнице, отирая слезы
при одной мысли об опасности нежно любимой Дуни.
— Что ж из того, что доверенность
при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не было нареканья… Сам понимаешь, что дело мое в
этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми
это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
— Еще будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно, и жаль будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно узнала я, что выгонка будет такая же, какова была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут. Все останется
при нас. Как-нибудь проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина дня хотела туда и кельи перевозить, да вот
эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
— Чего тут не понять? Не хитрость какая! — с усмешкою молвил Корней. — На кривых, значит, надобно его объехать?
Это мы можем. Володеров-от
при чем же тут будет?
— Скажите, пожалуйста, Василий Петрович, зачем
эта барышня, Марья-то Ивановна, чудит
при таком состоянии? — спросил Меркулов, перед тем как им пришлось расходиться по каютам.
Досадно было
это Морковникову —
при стороннем человеке как-то неловко ему дела по тюленю кончать, но не вон же идти — остался.
— Еще бы не тосковать!.. До кого ни доведись…
При этакой-то жизни? Тут не то что истосковаться, сбеситься можно, — сердито заворчала Марьюшка. — Хуже тюрьмы!.. Прежде, бывало, хоть на беседы сбегаешь, а теперь и туда след запал… Перепутал всех
этот Васька, московский посланник, из-за каких-то там шутов архиереев… Матери ссорятся, грызутся, друг с дружкой не видаются и нам не велят. Удавиться — так впору!..
— Какое ж могло быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья в городу она здесь была, на стройку желалось самой поглядеть. Тогда насчет
этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «На беду о ту пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали —
при ихней бытности ни за что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Воротясь в Сосновку, тщетный искатель истины по-прежнему стал называться Герасимом Силиным Чубаловым, а до того, меняя имена
при каждом новом перекрещиванье, бывал он и Никифором, и Прокопием, и Савельем, и Никитою, Иринархом и Мефодием. Оттого прежние друзья единоверные, теперь возненавидевшие его за отступничество, называли его «десятиверным» да «семиименным». До Сосновки об
этом слухов не дошло.
Не то на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло
при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести
эти годы на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
Как ярый гром из тихого ясного неба грянули
эти слова над Марком Данилычем. Сразу слова не мог сказать. Встрепенулось было сердце радостью
при вести, что давно оплаканный и позабытый уж брат оказался в живых, мелькнула в памяти и тесная дружба и беззаветная любовь к нему во дни молодости, но тотчас же налетела хмарая мрачная дума: «Половину достатков придется отдать!.. Дунюшку обездолить!.. Врет Корней!»
— Со мной часто будет видаться, я буду ее поддерживать. Отец обещал отпускать ее ко мне в Фатьянку.
При мне не пойдет она в адские ворота, не возвратится в язычество, — твердо и решительно сказала Марья Ивановна. — На «приводе» я, пожалуй, буду ее поручницей и все время, пока обитаю в
этом греховном теле, стану поддерживать ее на «правом пути».
После
этого разговора Строинский по целым ночам просиживал с унтер-офицером и мало-помалу проникал в «тайну сокровенную». Месяцев через восемь тот же унтер-офицер ввел его в Бендерах в сионскую горницу. Там все были одеты в белые рубахи, все с зелеными ветвями в руках; были тут мужчины и женщины. С венком из цветов на голове встретил Строинского
при входе пророк. Грозно, даже грубо спросил он...
— Да. Ты правду сказала. Дела поистине чудные. Устами людей сам Бог говорит…
При тебе
это было. И чем говорил он, превечный, всесовершенный, всевысочайший разум? Телесными устами ничтожного человека, снедью червей, созданьем врага!.. Поистине чу́дное тут дело его милосердья к душам человеческим.
«Ото всяких ересей блюди себя опасно…» —
при первом чтении письма
эти слова прошли незамеченными, но потом то и дело стали звучать в ушах Дуни.
— Кто ж
это был у вас?.. Триста тысяч разом на стол!.. Шутка сказать!..
При таком безденежье!.. Кует, что ли, он деньги-то?!
— Слушай, Махмет Бактемирыч, — сказал он ему, — хоть ты и некрещеный, а все-таки я полюбил тебя. Каждый год стану тебе по дюжине бутылок
этой вишневки дарить… Вот еще что: любимая моя сука щенна, — самого хорошего кутенка Махметкой прозову, и будет он завсегда
при мне, чтоб мне не забывать, что кажду ярманку надо приятелю вишневку возить.
— Больше шести годов у матушки Манефы выжила я в обители, — отвечала Дарья Сергевна. — Сродница моя, дочка купца Смолокурова, обучалась там, так я
при ней жила. Всех знаю: и матушку Таифу, теперь она в казначеях, и уставщицу мать Аркадию, и Виринею,
эта по-прежнему все келарничает.
Церковным попам спервоначалу-то
это не больно было в охоту, потому что у них по будням-то одни колокола службу правят, а поп с дьячком да причетники либо спят, либо бражничают, а тут каждый
при своем деле будь.
— Как
это вы вздумали посетить нас
при таких наших горестях? — говорила Дарья Сергевна, с любовью и благодарностью глядя на гостя.
На Пасху, на Рождество Христово, на Богоявление Господне, на Происхождение честных древ животворящего креста, а также на Успение Пресвятыя Богородицы — храм у нас в
этот день, и на дни памяти преподобного отца нашего Стефана Савваита и священномученика Феодора, архиепископа александрийского — приделы сим угодникам Божиим устроены
при нашем храме, — во все оные праздники здешние помещики, господа Луповицкие, принимают нас с животворящим крестом и со святой водой с достодолжным благоговением и, могу сказать, с радостью.
Богадельня у них есть
при доме — ну, да
это особое дело.
— Не знала я, что
это у них будет, — ответила в смущенье Варенька, — мне хотелось только приучить ее хоть немножко к сказаньям. Устюгов много тогда говорил, чуть ли не все сказанья выпел
при ней.
— Не слыхали разве? — сказал отец Прохор. — Про
это не любят они рассказывать. Отец ведь тоже был в
этой самой ереси, а как человек был знатный и богатый, то никто к нему и прикоснуться не смел. Сильная рука у него была в Петербурге,
при самом царском дворе находились друзья его и благоприятели. А все-таки не избежал достойной участи — в монастырь сослали, там в безысходном заточенье и жизнь скончал.
— Что
это вы, что
это, Авдотья Марковна? — не давая руки, вскликнул Патап Максимыч. — Ведь я не поп, чтоб вам руки у меня целовать. Лучше вот так, попросту, по старине.
При моих годах вам незазорно.
— Человек он добрый и по всему хороший, опять же нарочито благочестивый, — ответила Дарья Сергевна. — Ежели только не в отлучке, непременно приедет. А ежели отъехал, можно племянника его позвать, Ивана Абрамыча. Парень хоша и молодой, а вкруг дяди во всем Божественном шибко наторел. А оно и пристойней бы и лучше бы было, ежели бы чин погребения мужчина исправил. Женщине ведь
это можно разве
при крайней нужде.
— Довольно знаю, — сказал Чубалов. — Недобрый человек, разбойником так и глядит, недаром в народе Прожженным его прозвали. Признаться, я всегда дивился, как
это Марко Данилыч,
при его уме, такого человека в приближенье держит. Знаю я про иные дела Корнеевы — давно по нем тюрьма тоскует.
На другой же день Чапурин послал к Субханкулову эстафету, уведомляя о кончине Марка Данилыча и о том, что, будучи теперь душеприказчиком
при единственной его дочери, просит Махмета Бактемирыча постараться как можно скорее высвободить Мокея Данилыча из плена, и ежель он
это сделает, то получит и другую тысячу. На
этом настояла Дуня; очень хотелось ей поскорей увидеться с дядей, еще никогда ею не виданным, хотелось и Дарью Сергевну порадовать.
— А
это вам пятьсот рублей за труды
при погребении Марка Данилыча.
— Так и быть, сведу вас, — сказала Аграфена Петровна, — только много с ней не говорить и долго не оставаться. Ведь
это не Фленушка. Робка моя Дуня и стыдлива. Испортите дело — пеняйте на себя. Сама
при вас буду — меня во всем извольте слушаться; скажу: «Довольно» — уходите, скажу: «Не говорите» — молчите.
— Как же решила ты, разумница?
Это дело бабье, я тут ни
при чем. Ни советовать, ни отсоветовать не смогу, — сказал Патап Максимыч.
— Я вот как придумала, — молвила Аграфена Петровна. — Ведь Дуня станет ходить по-городскому, поэтому и я тут ни
при чем; надо будет Марфу Михайловну попросить, она в
этом знает толк. Съезжу к ней, попрошу, авось не откажет.
— Да, про сказку, — отвечал Петр Степаныч. — Помните, как в Комарове,
при вашей там бытности, на другой день после Петрова, Дарья Никитишна, середь молодых девиц сидючи,
эту сказку рассказывала? Еще тогда Аграфена Петровна в деви́чьей беседе сидела.
— Ни в токарню, ни в красильню ни за что на свете не пойду — очень уж обидно будет перед батраками, — сказал Василий Борисыч. — Да к тому же за
эти дела я и взяться не сумею. Нет, уж лучше петлю на шею, один, по крайней мере, конец. А уж если такая милость, дядюшка, будет мне от тебя, так похлопочи, чтобы меня
при тебе он послал. У тебя на чужой стороне буду рад-радехонек даже на побегушках быть, опять же по письменной части во всякое время могу услужить. Мне бы только от Парашки куда-нибудь подальше.
— Как же
это при таком ближнем соседстве никогда ты не бывал у Патапа Максимыча, — он ведь в здешней стороне человек на виду, — молвил Никифор Захарыч.
Говорят, что
это сделать было очень легко, да и денег требовалось бы не Бог знает сколько, так что
при теперешних твоих достатках освободить тетеньку было бы делом пустяшным.
— За хозяйкой и за женским уходом дело у тебя не станет, — молвил Патап Максимыч. —
При твоих теперь достатках невест не оберешься, хоть тебе и немало лет. Только
этого я тебе не советую. Известно, что такое молодая жена у старого мужа. Не довольство в жизни будет тебе, а одна только маята.
Все
эти игуменьи,
при виде сломанных Манефиных строений, сотворили с ней про́щу и мирно, с плачем и стонами, сидели рядом с бывшей своей несогласницей, ничем не возмутимой старицей.