Неточные совпадения
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте,
слова не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее
одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
— А ведь не даст он, собака, за простой ни копеечки, не то что нам, а и тем, кто его послушал, по местам с первого
слова пошел, — заметил
один рабочий.
Весело, радошно похаживал он по разубранным своим горницам, когда они бывали гостями полнехоньки; тут от него и шутки, и смехи так и сыплются, а без гостей приказчики да рабочие иной раз от хозяина
слова добиться скоро не могут, только и разговорится, что с
одними семейными.
Все сливается в
один, никаким
словом не выразимый поток разнородных звуков.
Ласковыми речами стараются они хоть сколько-нибудь облегчить горе злополучных стариц;
один хозяин ни
слова.
На спрос стариц ни
слова они не сказали: некогда, мол, — рты на работе;
один только паренек, других помоложе, жуя из всей силы, ложкой им указал на Оку.
Утром, только что встала с постели Дуня, стала торопить Дарью Сергевну, скорей бы сряжалась ехать вместе с ней на Почайну. Собрались, но дверь широко распахнулась, и с радостным, светлым лицом вошла Аграфена Петровна с детьми. Веселой, но спокойной улыбкой сияла она. Вмиг белоснежные руки Дуни обвились вокруг шеи сердечного друга. Ни
слов, ни приветов,
одни поцелуи да сладкие слезы свиданья.
Только что уехал Веденеев, Лиза с Наташей позвали Дуню в свою комнату. Перекинувшись двумя-тремя
словами с женой, Зиновий Алексеич сказал ей, чтобы и она шла к дочерям, Смолокуров-де скоро придет, а с ним надо ему
один на
один побеседовать.
— Отчего же не имеется? — вскрикнул Василий Петрович. — Не
одна же, чать, нехристь к вам в гостиницу ходит, бывают и росейские люди — значит, православные христиане. Носом бы тыкать вот сюда Федора-то Яковлича, чтобы порядки знал, — прибавил Морковников, тыча пальцем в непонятные для него
слова на карточке.
Чуть-чуть отлегло от сердца у Петра Степаныча, но не совсем успокоили его
слова Сурмина. Знал он, что Фленушка, если захочет, нá людях будет
одна, дома другая.
— Самому мне, матушка, так хотелось сделать, да что ж я могу? — сказал Самоквасов. — Дядя никаких моих
слов не принимает.
Одно себе заладил: «Не дам ни гроша» — и не внимает ничьим советам, ничьих разговоров не слушает…
— Уйду!.. И никогда тебе не видать меня больше… Сейчас же уйду, если
слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!.. Люблю тебя, всей душой люблю, ото всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково дорогá она мне!..
К Манефиной келье идут. «Что ж это такое? Что они делают?» — в недоуменье рассуждает Петр Степаныч и с напряженным вниманием ловит каждое
слово, каждый звук долетающего пения… Все прошли, все до
одной скрылись в Манефиной келье.
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся.
Одно ему от нас всех: «Забудь наше добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое
слово.
— Ну, этих книг Марко Данилыч вам не купит, — сказала Марья Ивановна. — Эти книги редкие, их почти вовсе нельзя достать, разве иногда по случаю. Да это не беда, я вам пришлю их, милая, читайте и не
один раз прочитайте… Сначала они вам покажутся непонятными, пожалуй, даже скучными, но вы этим не смущайтесь, не бросайте их — а читайте, перечитывайте, вдумывайтесь в каждое
слово, и понемножку вам все станет понятно и ясно… Тогда вам новый свет откроется, других книг тогда в руки не возьмете.
Чуть не земные поклоны клал он перед Силой Петровичем и тихим, смиренным голосом
одно только
слово ему приговаривал: «Прости Христа ради».
И пойдет пытливый ум блуждать из стороны в сторону, кидаться из
одной крайности в другую, а все-таки не найдет того, чего ищет, все-таки не услышит ни от кого растворенного любовью живого, разумного
слова…
И с того часа он ровно переродился, стало у него на душе легко и радостно. Тут впервые понял он, что значат
слова любимого ученика Христова: «Бог любы есть». «Вот она где истина-то, — подумал Герасим, — вот она где правая-то вера, а в странстве да в отреченье от людей и от мира навряд ли есть спасенье… Вздор
один, ложь. А кто отец лжи?.. Дьявол. Он это все выдумал ради обольщенья людей… А они сдуру-то верят ему, врагу Божию!..»
Когда Марко Данилыч вошел в лавку к Чубалову, она была полнехонька. Кто книги читал, кто иконы разглядывал, в трех местах шел живой торг; в
одном углу торговал Ермолаич, в другом Иванушка, за прилавком сам Герасим Силыч. В сторонке, в тесную кучку столпясь, стояло человек восемь, по-видимому, из мещан или небогатых купцов. Двое,
один седой, другой борода еще не опушилась, горячо спорили от Писания, а другие внимательно прислушивались к их
словам и лишь изредка выступали со своими замечаньями.
Одному из них, какому-то и телом, и умом жиденькому баричу, ни
слова по-русски не знавшему, тщедушный свой век где-то на теплых водах в чужих краях изживавшему, доставались и Орехово поле, и Рязановы пожни, и Тимохин бор.
— Грустит все, о чем-то тоскует,
слова от нее не добьешься, — молвил Марко Данилыч. — Сама из дому ни шагу и совсем запустила себя. Мало ли каких у нее напасено нарядов — и поглядеть на них не хочет… И рукоделья покинула, а прежде какая была рукодельница!.. Только
одни книжки читает, только над ними сидит.
— Нет, не все, — немножко смутясь, ответила Дуня. — По вашим
словам, я каждую книгу по многу раз перечитывала и до тех пор читала
одну и ту же, пока не казалось мне, что я немножко начинаю понимать. А все-таки не знаю, правильно ли понимаю. Опять же в иных книжках есть иностранные
слова, а я ведь неученая, не знаю, что они значат.
Ни здесь, ни в деревне у сродников, ни на Унже и
слова одного про Мокея Данилыча не моги вымолвить.
— Все, — ответила Варенька. — Все, кого до сих пор вы знали, кроме разве
одной тетеньки, — сказала Варенька и, не дав Дуне
слова вымолвить, спросила у нее: — Сколько вам лет?
— Господи! Да я бы жизнь отдала, только бы взглянуть на них, только бы
одно «живое
слово» услышать, — с живым нетерпеньем отвечала Дуня.
— Услышишь… И ее услышишь, и других услышишь, — сказала Варенька. — В пророческом
слове не
одна она ходит.
— Не поминай, не поминай погибельного имени!.. — оторопелым от страха голосом она закричала. —
Одно ему имя — враг. Нет другого имени. Станешь его именами уста свои сквернить, душу осквернишь — не видать тогда тебе праведных, не слыхать ни «новой песни», ни «живого
слова».
Одни говорили, что владыка, объезжая епархию, нашел у него какие-то неисправности в метриках, другие уверяли, будто дьякон явился перед лицом владыки на втором взводе и сказал ему грубое
слово, третьи рассказывали, что Мемнон, овдовев вскоре после посвященья, стал «сестру жену водити» и тем навел на себя гнев владыки.
Один за другим с теми же
словами поцеловали и больную…
Вдруг песня оборвáлась. Перестали прыгать и все молча расселись — мужчины по
одну сторону горницы, женщины по другую. Никто ни
слова, лишь тяжелые вздохи утомившихся Божьих людей были слышны. Но никто еще из них не достиг исступленного восторга.
Пошла после того от
одного к другому и каждому судьбу прорекала. Кого обличала, кого ублажала, кому семигранные венцы в раю обещала, кому о мирской суете вспоминать запрещала. «Милосердные и любовно все покрывающие обетования» — больше говорила она. Подошла к лежавшему еще юроду и такое
слово ему молвила...
А все-таки ни
одной ночи Дуня не может провести спокойно: то звучат отцовские
слова, то видится ей Петр Степаныч, скорбный, унылый… И становится Дуне жалко отца, жалко становится и Петра Степаныча.
И стали все просить Орошина, сказал бы свое
слово о том, что надо делать.
Один Марко Данилыч сидел молча. Отвернувшись от Орошина, барабанил он по столу пухлыми красными пальцами.
Сусалин тоже подходит, ругается, в драку лезет даже. И другие рыбники собираются и все с яростью кидаются на Марка Данилыча.
Один Белянкин стоит одаль. Сам ни
слова, а слезы дрожат на ресницах: «Пропали кровные, годами нажитые денежки!» Такую горькую думу он думает.
— А как же ты, Махметушка, Махрушева-то, астраханского купца Ивана Филиппыча, у царя за семьсот с чем-то целковых выкупил?.. — сказал Марко Данилыч, вспоминая
слова Хлябина. — А Махрушев-от ведь был не
один, с женой да с двумя ребятками. За что ж ты с меня за одинокого старика непомерную цену взять хочешь? Побойся Бога, Махмет Бактемирыч, ведь и тебе тоже помирать придется, и тебе Богу ответ надо будет давать. За что ж ты меня хочешь обидеть?
— Послушайте глупого моего
слова, Марко Данилыч. Как же это будет у нас? Как наша голубушка
одна с Васильем поедет? Да еще даль такую, да еще ночью. Хорошо ли это, сами извольте рассудить. А по-моему, нехорошо, даже больно нехорошо. Как молоденькой девице ночью с мужчиной
одной ехать! Долго ль до греха?
— Каждая по-своему распорядилась, — отвечал Патап Максимыч. — Сестрица моя любезная три дома в городу-то построила, ни
одного не трогает, ни ломать, ни продавать не хочет. Ловкая старица. Много такого знает, чего никто не знает. Из Питера да из Москвы в месяц раза по два к ней письма приходят. Есть у нее что-нибудь на уме, коли не продает строенья. А покупатели есть, выгодные цены дают, а она и слышать не хочет. Что-нибудь смекает. Она ведь лишнего шага не ступит, лишнего
слова не скажет. Хитрая!
Ни
слова не сказала Аграфена Петровна, даже с мужем словечком не перекинулась. Тятенькин приказ ей все
одно, что царский указ. Молча пошла в задние горницы укладываться.
Долго еще рассказывал Абросим Степанов про заволжского тысячника, и по
одним его
словам артель возлюбила Патапа Максимыча и стала уважать его и побаиваться. «Вот как бы явил он милость да протурил бы Ваську Фадеева с Корнюшкой Прожженным, можно бы тогда было и Богу за него помолиться и винца про его здоровье испить», — говорили обе артели — и прядильная, и лесная.
Отцовское письмо такое было ласковое, такое тоскливое… И жаль стало Дуне старика, положившего в нее душу свою. Одинокий, в тоске, в печалях, в заботах, быть может, больной!.. И никто ему не молвит приветного
слова!
Один, как перст, один-одинешенек…
Мало
слов сказала с ним, но думала о нем ежечасно и берегла свои думы как святыню, словечка о них никому не промолвила,
одному только старому сердечному другу, Аграфене Петровне, немногими
словами намекнула.
— Не могу я тятеньку покинуть! Без меня помрет он с тоски… И теперь скучает…
Один ведь, никого возле него нет. Не с кем
слова перемолвить… Нет, не могу я жить без него.
С детства видела
одну сухую обрядность, ни от кого не слыхала живого
слова, никто не мог разрешить ей вопросов, возникавших в юной душе.
— Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только
одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов. Помните
слова мои.
— Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что, помнишь, с нами в
одной гостинице жил, он ни
слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего не вытерпела, чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни
слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
И до самого расхода с посиделок все на тот же голос, все такими же
словами жалобилась и причитала завидущая на чужое добро Акулина Мироновна. А девушки пели песню за песней, добры молодцы подпевали им. Не
один раз выносила Мироновна из подполья зелена вина, но питье было неширокое, нешибкое, в карманах у парней было пустовато, а в долг честная вдовица никому не давала.
Немного времени спустя, когда, по расчету Пантелея, облава приближалась уже к палатке, ступая тихо и осторожно и не говоря ни единого
слова,
один по
одному рабочие, до поры до времени остававшиеся в своих избах, стали входить в деревню.
Так вот и остался я бобыль бобылем, в тоске,
слова не с кем сказать, а я человек старый и немощный, вот скоро семьдесят лет исполнится, а ведь и в Божьем Писании сказано: «Что больше того,
один труд и болезнь».
Не очень-то доверял
словам Таисеи Семен Петрович и знакомым путем пошел к кельям Манефы. И путь не тот был, как прежде. Тогда по зеленой луговине пролегала узенькая тропинка и вела от
одной к другой, а теперь была едва проходимая дорожка, с обеих сторон занесенная высокими снежными сугробами чуть не в рост человека. Отряхиваясь от снега, налипшего на сапоги и самое платье, пошел саратовец на крыльцо Манефы и вдруг увидал, что пред ним по сеням идет с какой-то посудой Марьюшка.
Подходили они к пароходному трапу, и ни
одного человека кругом их не было. Патап Максимыч поднял увесистый кулак сокрушить бы супротивника, а из головы Алексея не выходили и прежде смущавшие его
слова внутреннего голоса: «От сего человека погибель твоя».