Неточные совпадения
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым;
ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели,
про Мокея Данилыча
ни слуху
ни духу. Пали, наконец, слухи,
что ни Мокея,
ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты,
ни от Марка Данилыча,
ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю и,
что знаю, все
про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие,
что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела,
что нелеть и глаголати… другие,
что у мастериц обучались, все, сколько
ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами —
ни встать,
ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести,
про то и думать нечего.
У русского простонародья нет летописных записей,
ни повестей временных лет,
ни иных писанных памятей
про то, как люди допрежь нас живали, какие достатки, богатства себе добывали, кто
чем разжился,
что богатеем тому аль другому помогло сделаться.
Вошла Дарья Сергевна с Дуней. Марко Данилыч рассказывал им
про женитьбу Василья Борисыча. Но незаметно было сочувствия к его смеху
ни в Дарье Сергевне,
ни в Дуне. Дарья Сергевна Василья Борисыча не знала, не видывала, даже никогда
про него не слыхала. Ей только жалко было Манефу,
что такой срам у нее в обители случился. Дуня тоже не смеялась… Увидев Петра Степаныча, она вспыхнула вся, потупила глазки, а потом, видно, понадобилось ей что-то, и она быстро ушла в свою горницу.
Так говорил едва слышно Марко Данилыч, а Доронин слушал его и молчал. И тут впало ему в голову: «С
чего это он так торопится и
ни с кем
про тюленя говорить не велит? Уж нет ли тут какого подвоха?»
Тот расчет был у Марка Данилыча,
что как скоро Меркулов узнает
про неслыханный упадок цен, тотчас отпишет Доронину, продавал бы его за какую
ни дадут цену.
А куда девались мо́лодцы,
что устроили катанье на славу? Показалось им еще рано, к Никите Егорычу завернули и там за бутылкой холодненького по душе меж собой разговаривали. Друг другу по мысли пришлись. А когда добрались до постелей, долго не спалось
ни тому,
ни другому. Один
про Дунюшку думал, другой
про Наташу.
— Хорошо так вам говорить, Марко Данилыч, — с горячностью молвила Таифа. — А из Москвы-то, из Москвы-то
что пишут?.. И здесь, к кому
ни зайдешь, тотчас с первого же слова
про эту окаянную свадьбу расспросы начинаются… И смеются все. «Как это вы, спрашивают, рогожского-то посла сосватали?» Нет, Марко Данилыч, велика наша печаль. Это… это…
Только
что ушел Смолокуров, спешными шагами прошла к мужу Татьяна Андревна и рассказала ему свои догадки. Изумился Зиновий Алексеич, но решил пока в это дело не мешаться, и если сама Наташа не заведет речи
про Веденеева, не говорить об нем
ни полслова.
А Наташа
про Веденеева
ни с кем речей не заводит и с каждым днем становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а сама
ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И больше не слышно было веселого, ясного, громкого смеха ее,
что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч
ни разу не сказал им
про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то,
что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
— Скоро покончит, Татьяна Андревна, скоро, — молвил Дмитрий Петрович. — Орошин хочет скупать, охота ему все,
что ни есть в привозе тюленя́, к своим рукам подобрать. Статья обозначилась выгодная. Недели две назад
про тюленя и слушать никто не хотел, теперь с руками оторвут.
— Ежели хотите, пожалуй, позавтракаем вместе, теперь же и время, — сказал Меркулов. — Только наперед уговор:
ни вы меня,
ни я вас не угощаем — все расходы пополам. Еще другой уговор: цена на тюлень та,
что будет завтра на бирже у Макарья, а теперь
про нее и речей не заводить.
Думает
про невесту, думает
про Веденеева,
про тюленя́,
про Морковникова,
про Брайтона и
про Марью Ивановну, но
ни над
чем не может остановиться,
ни над каким предметом не может сосредоточиться…
— Никакой записки не подавали, и никто
про тебя не сказывал, — молвил Веденеев. — Воротились мы поздненько, в гостинице уж все почти улеглись, один швейцар не спал, да и тот ворчал за то,
что разбудили. А коридорных
ни единого не было. Утром, видно, подадут твою записку.
И сколько
ни расспрашивал Сурмина Петр Степаныч
про Фленушку, нового ничего не узнал от него. «Не врет ли Таисея? — подумал он. — Ведь эти матери судачить да суторить мастерицы. Того навыдумают,
чего никто и во снах не видал».
Двоих ребятишек,
что остались после него, одного за другим снесли на погост, а невестка-солдатка в свекровом дому жить не пожелала, ушла куда-то далеко, и
про нее не стало
ни слуху
ни духу…Тут оженили Абрама.
Ни с кем
ни слова Дуня, а когда отец стал намекать ей,
что вот, дескать, жених бы тебе, она напомнила ему
про колечко и
про те слова,
что сказал он ей, даря его: «Венцом неволить тебя не стану, отдай кольцо волей тому, кто полюбится…»
Ни слова в ответ не сказал ей Марко Данилыч…
—
Ни Марья Ивановна,
ни ты не говорили мне
про то,
что видела и слышала я на раденьях. Я представить себе не могла, чтоб это было так исступленно, без смысла, без разума.
Рассказала ему Дарья Сергевна,
что в Фатьянке они не могли достучаться,
что застала их в дороге гроза с ливнем и
что укрылась она в Миршé
ни у вдовы Аграфены. И
про то рассказала,
что узнала
про Фатьянку и
про тамошних поселенцев.
До того дошло,
что в иной избе по две да по три веры — отец одной, мать другой, дети третьей, — у каждого иконы свои, у каждого своя посуда —
ни в пище,
ни в питье,
ни в молитве не сообщаются, а ежель
про веру разговорятся, то́тчас проклинать друг дружку.
«Зачем скрывают? — сама думает. — Ведь я приведена. Зачем же смущают
ни с
чем не сообразными богохульными рассказами
про какого-то верховного гостя,
про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня от всего, к
чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала».
Чем дольше слушает Дуня хлыстовские сказанья, тем больше ужасается. «А мне
ни слова
про это не сказали, скрывали… Тут обман, ложь, хитрость, лукавство!.. А где обман, там правды нет… И в ихней вере нет правды».
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет, на волжских, кажется, низовьях, а сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня
ни про кого мне не говорила, хоть и было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то,
что на Ветлуге есть у них дальний сродник — купец Лещов, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются.
— Да хоть бы новые язы́ки… Говорил я тебе
про них, — сказал Егор Сергеич. — Приходят в восторг неописанный, чувствуют наитие и пророчествуют. И когда говоришь новыми язы́ки, такое бывает в душе восхищение,
что его
ни с
чем и сравнить нельзя. На небесах тогда себя чувствуешь, в невозмутимом блаженстве, все земное забываешь. На себе испытал и могу поистине о том свидетельствовать.
— Нарочно не говорил я,
что араратские рассказывают
про иерусалимского старца и
про христа и царя Максима, — сказал Денисов. — Боялся запугать ее. Ты ведь говорил,
что от этих сказаний возникло в ней охлаждение к вере. Если она будет на соборе, тоже
ни слова об этом не скажу. А надо, чтоб она была. Пускай не радеет, пускай ничего не говорит, оденется во
что хочет… Шутка сказать — миллион! Не надо его упускать, надо, чтоб она волей или неволей осталась у вас.
Дуня рассказала
про хлыстовскую веру, не упоминая, конечно,
ни про Сен-Мартена,
ни про Гион,
ни про других мистических писателей. Она знала,
что все это для Аграфены Петровны будет темна вода во облацех небесных. Сказала, однако, Дуня,
что Марья Ивановна сблизила ее со своей верой сперва книгами, потом разговорами.
— Вспоминала я
про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время,
что, помнишь, с нами в одной гостинице жил, он
ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке.
Чего не вытерпела,
чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже
ни слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
— Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров,
что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе,
ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя,
что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, — говорит, — я всю жизнь свою загубил, сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
Раздумалась над этим письмом Дуня. «Все ложь, все обман, правды нет нисколько! — подумала она. — Какое-то недоразумение нашла… Какое тут недоразумение, когда сама ввела меня в ловушку. И
про мои достатки,
что остались после тятеньки, поминает. Их хотелось Луповицким… Прочь, лукавые!
Ни думать не хочу о вас,
ни вспоминать
про вашу обманную веру».
Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть
чего наболтают эти паскуды, — подумал он, — дойдет до тестя — прохода не будет, до жены дойдет — битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они
ни гугу
про ночные похождения женатого, не холостого».
Вспоминая Василья Борисыча, ровно по книге рассказывали
про его похожденья, как не давал он в скитах спуску
ни одной белице,
что была моложе да попригожей из себя.
— Коли ты из заячьей породы, страховит да робок, лежи себе на полатях, разинь хайло-то, да и жди,
что богатство само тебе в рот прилетит.
Про бесовские клады по всей здешней Палестине и слыхом не слыхать, зато лежат иные, и
ни лысого беса к ним не приставлено. Взять те клады легко, все едино
что в полое рыбу ловить. Нужна только смелость да еще уменье.
— Полно, Микеша, полно, родной ты мой, — с навернувшимися слезами молвил Патап Максимыч… — Не поминай! Было время, да уж нет его, была у меня любимая доченька, в могиле теперь лежит, голубушка… Не воротишь дней прошлых, Микеша… Полно ты меня сокрушать. Бог все к хорошему в здешнем свете строит,
ни коему человеку не понять благостных путей его.
Про него-то
что хотел говорить ты?
Про певуна-то нашего,
про посланника архиерейского?
— Голубчик ты мой, Мокей Данилыч, зачем старое вспоминать.
Что было когда-то, то теперь давно былью поросло, — сказала, видимо, смущенная Дарья Сергевна. — Вот ты воротился из бусурманского плена и
ни по
чему не видно,
что ты так долго в неволе был. Одет как нельзя лучше, и сам весь молодец. А вот погляди-ка на себя в зеркало, ведь седина твою голову,
что инеем, кроет.
Про себя не говорю, как есть старая старуха. Какая ж у нас на старости лет жизнь пойдет? Сам подумай хорошенько!