Неточные совпадения
— Да чтой-то ты, Анисья Терентьевна?.. Помилуй, ради Христа, с чего ты взяла такие слова мне
говорить? — взволнованным голосом, но решительно сказала ей на то Дарья Сергевна. — Что тебе за дело?
Кто просит твоих советов да поучений?
— Как же смеют они жаловаться?.. Помилуйте-с!.. — возразил Василий Фадеев. — Ни у
кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно. В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже не охота. Помилуйте! —
говорил Фадеев.
— Хозяйку бы ему добрую,
говорят наши рыбники, — молвил, глядя в сторону, Марко Данилыч. — Да тестя бы разумного, чтобы было
кому научить молодого вьюношу, да чтобы он не давал ему всего капитала в тюленя́ садить… Налей-ка чашечку еще, Зиновий Алексеич.
— Да ведь
говорю я тебе!.. Где я буду их искать? — отозвался Зиновий Алексеич. — До твоего приезду спрашивал кой у
кого из рыбников. И от них те же речи, что от тебя.
— Да
кого я спрашивал? Сусалина спрашивал, Седова, еще кой-кого… Все в одно слово: никаких,
говорят, в нонешнюю ярманку цен не будет.
— Эк как возлюбил ты этого Меркулова… Ровно об сыне хлопочешь, — лукаво улыбнувшись, молвил Смолокуров. — Не тужи, Бог даст, сварганим. Одно только, к Орошину ни под каким видом не езди, иначе все дело изгадишь. Встретишься с ним, и речи про тюленя́ не заводи. И с другим с
кем из рыбников свидишься и тем ничего не
говори. Прощай, однако ж, закалякался я с тобой, а мне давно на караван пора.
Только что заневестилась старшая, молодежь стала на нее заглядываться, стала она заглядываться и на младшую, а старые люди, любуясь на сестриц-красавиц, Зиновью Алексеичу
говаривали: «Красен, братец, дочками — умей зятьев подобрать, а выбрать будет из
кого, свахи все пороги у тебя обобьют».
«Бог счастье отнимет,
кто родню на чужбине покинет», —
говаривала Татьяна Андревна.
Так
говорил едва слышно Марко Данилыч, а Доронин слушал его и молчал. И тут впало ему в голову: «С чего это он так торопится и ни с
кем про тюленя
говорить не велит? Уж нет ли тут какого подвоха?»
— Хорошо так вам
говорить, Марко Данилыч, — с горячностью молвила Таифа. — А из Москвы-то, из Москвы-то что пишут?.. И здесь, к
кому ни зайдешь, тотчас с первого же слова про эту окаянную свадьбу расспросы начинаются… И смеются все. «Как это вы, спрашивают, рогожского-то посла сосватали?» Нет, Марко Данилыч, велика наша печаль. Это… это…
Вели́ка отрада мыслями с другом делиться, но Дуне не с
кем было по душе
говорить, некому тайные думы свои передать.
На брань, на попреки обманутого только, бывало, хихикает да его же корит: «А
кто тебе, умному человеку,
говорит, велел от нас, дураков, гнилой товар принимать?
— Покуда счастье везет, не исполошился ни разу, — отвечал Марко Данилыч. — Иной раз у него и сорвется карась, — глядишь, щука клюну́ла. Под
кем лед ломится, а под ним только потрескивает. Счастье,
говорю. Да ведь на счастье да на удачу крепко полагаться нельзя: налетит беда — растворяй ворота, а беда ведь не ходит одна, каждая семь бед за собой ведет.
— Что ж ему? — сказал Марко Данилыч. — Врать не цепом молотить, не тяжело. Из озорства, а не из корысти людей он обманывает. Любо, видите, как другой по его милости впросак попадается.
Говорю вам, ветер в голове. Все бы ему над
кем покуражиться.
Встречаясь со знакомыми, Доронин под рукой разузнавал про Веденеева — каков он нравом и каковы у него дела торговые.
Кто ни знал Дмитрия Петровича, все
говорили про него похвально, отзывались как о человеке дельном и хорошем. Опричь Смолокурова, ни от
кого не слыхал Зиновий Алексеич худых вестей про него.
— Да с чего ты?..
Кто тебе сказал?.. — в изумленье спрашивал Никита Федорыч, а сам думает: «Как же это так? Никому ведь не хотели
говорить, и вдруг Митенька все знает».
— Как же мне покинуть тебя, матушка, при тяжких твоих болезнях? Как мне с тобой разлучиться?.. — с плачем
говорила Фленушка, склоня голову на грудь Манефы. — Хоша б и полюбила я
кого, как же я могу покинуть тебя? Нет, матушка, нет!.. Царство сули мне, горы золотые, не покину я тебя, пока жизнь во мне держится.
—
Говорят, сборы какие-то были у Макарья на ярманке. Сбирали, слышь, на какое-то никонианское училище, — строго и властно
говорила Манефа. — Детским приютом, что ли, зовут. И
кто, сказывали мне, больше денег дает, тому больше и почестей мирских. Медали, слышь, раздают… А ты, друг, и поревновал прелестной славе мира… Сказывали мне… Много ль пожертвовал на нечестие?
— Как же это так? —
говорила она. — Как же это вдруг ни с того ни с сего пропал человек, ровно клад от аминя рассыпался?.. Надо бы
кому поискать его.
На другой день отправился он в гостиницу, но там ничего не мог разузнать. «Съехал,
говорят, а куда съехал, не знают, не ведают. Много-де всякого звания здесь людей перебывает, где тут знать,
кто куда с ярманки выехал».
— Небесная, мой друг, святая, чистая, непорочная… От Бога она идет, ангелами к нам на землю приносится, — восторженно
говорила Марья Ивановна. — В той любви высочайшее блаженство, то самое блаженство, каким чистые души в раю наслаждаются. То любовь таинственная, любовь бесстрастная… Ни описать ее, ни рассказать об ней невозможно словами человеческими… Счастлив тот,
кому она в удел достается.
«Жалованы были, —
говорил он, — те пустоши господину Якимову в потомственное владение, а те господа, что теперь поделили его именье, ему не потомки; оттого пустошами им владеть и не следует, а следует владеть тому,
кто, до пожалованья Якимова, хозяином над ними был, значит, вашему миршенскому обществу».
И смотреть ни на
кого не хочет: придет на поварню басурманский вельможа да подвернется ей не в добрый час, Матрена Васильевна, много не
говоря, хвать его скалкой по лбу да на придачу еще обругает.
И то
говорила Марья Ивановна, что в церковных обрядах ничего худого нет, что они даже спасительны для тех,
кто не может постигнуть «сокровенной тайны», открытой только невеликому числу избранных.
— Вспомни, что
говорит он: «Душа, которую дух, уготовляющий себе в престол и жилище, удостоит приобщиться его света, осияет неизреченною красотой его славы. Она сама вся становится светом, в ней не остается ни одной части, которая бы не была исполнена духовных очей». А со многими очами, многоочитые
кто?
Не часто «ходил в слове» Кирилло, зато грозно грехи обличал, громом гремел в исступленном восторге, в ужас и трепет всех приводил, в иное же время ни с
кем почти не
говаривал, редко
кто слово от него слыхал.
А что Софронушка угодное духу творит и угодное ему на соборах глаголет, так и об этом сказано: «Ежели
кто в собрании верных на странном, непонятном языке
говорит, не людям тот
говорит, а Богу.
Тихоней горожане прозвали Степана Алексеича и открыто
говаривали, что украсть у тихони и Бог не взыщет, и люди не осудят — тащи со двора, что
кому полюбилось да под руку попало.
Великим Божьим благословением, несказанным счастьем почиталось, ежели он у
кого в дому хоть ночь переночует, а с неделю прогостит — так благодати не огребешься, как
говаривала благочестивая старуха, первостатейная купчиха Парамонова, век свой возившаяся с блаженными, с афонскими монахами, со странниками да со странницами.
Пошла после того от одного к другому и каждому судьбу прорекала.
Кого обличала,
кого ублажала,
кому семигранные венцы в раю обещала,
кому о мирской суете вспоминать запрещала. «Милосердные и любовно все покрывающие обетования» — больше
говорила она. Подошла к лежавшему еще юроду и такое слово ему молвила...
— «Безумное Божие превыше человеческой мудрости»…
Кто сказал это? — вскликнула Варенька. — Да, ни я, ни тетенька тебе не открыли всего, и сделано это не без разума. Скажи мы тебе обо всем прежде времени, не так бы еще враг осетил твою душу. Впрочем, я
говорила, что радельные обряды похожи на пляску, на хороводы…
Говорила ведь?
— Да
кому?
Кому спрашиваю? Целый караван!.. Нет такого человека в ярманке, чтобы мог все купить…
Кто,
говорю, купил,
кто?
— Да уж
кто бы там ни калякал, а ты сам знаешь, что
говорю необлыжно, — отвечал Марко Данилыч, гля́дя пристально на прищуренные глазки татарина.
— Разно,
говорил он, тогда толковали про них, — отвечала Аграфена Ивановна. —
Кто полагал, что они колдуют;
кто думал, что у них особая тайная вера.
— Совсем как есть, — ответил Колышкин. — И одевает ее, и самовар приносит, и кофей варит, и постель стелет мужу с Татьяной. Совсем как есть работница. Еще удивительно, как бедная Марья Гавриловна из ума не выступила. Богу, слышь, только молится, а
говорить — ни с
кем ни слова не молвит.
— Ладно, потолкуем с Васильем Фадеевым, — сказал Патап Максимыч, — а работникам, наперед
говорю вам, не дам своевольничать. Нá этот счет у меня ухо держи востро, терпеть не могу потачек да поблажек. Будьте, матушка, спокойны, вздорить у меня не станут, управлюсь. Поговоря с приказчиком, деньги
кому следует отдам, а ежели
кто забунтует, усмирю. В городу-то у вас начальство тоже ведь, чай, есть?
К тому
говорю, что надо будет подмаслить
кого нужно…
— А
говорил ли мне
кто про гору Городину? А
говорил ли
кто про Арарат? — обиженно молвила Дуня. — Я приведена, от прежнего отреклась — от веры, от отца, от дома… И, ослепленная, я думала, что все знаю, все постигла, все поняла… А выходит, ничего не знаю. Что ж это?.. Завлекли?.. Обмануть хотели?
— Праздных слов здесь не смей
говорить, — унимала визжавшую Иларию Матренушка. — Не твоего ума это дело. Слушай тех,
кто тебя поразумней, слушай, матушка, да смиряй себя.
— Не сама
говорю… Я духом
говорю!.. Духом прорекаю! — визжала Илария. — Нет Арары!.. Никакой нет Арары!.. У лукавого есть тар-тарары.
Кто мне не верит, тому тар-тарары!..
—
Кто ж знает?
Кто наконец утвердит меня? Совсем утвердит?.. Я, признаться, колеблюсь… Одно страшно, другое непонятно… — тихо, будто сама с собой, взволнованным голосом
говорила Дуня.
Вчера Варенька про здешнего попа
говорила: «Вздумай
кто бежать, даст и приют и помощь».
— Теперь она ни с
кем не
говорит, — после короткого молчанья продолжала Варенька. — Сидит взаперти, плачет, тоскует, жалуется, что ее обманули, уверив, что достигла она совершенного ведения, а всей тайны не открыли. Сильно в ней сомненье… Мир влечет ее. Устоит ли она против прельщений его?
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет, на волжских, кажется, низовьях, а сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня ни про
кого мне не
говорила, хоть и было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то, что на Ветлуге есть у них дальний сродник — купец Лещов, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются.
С той минуты, как случилась с ней перемена, не могла она равнодушно смотреть на женщину, завлекшую ее в новую веру, на ту,
кого еще так недавно звала своим светом и радостью,
говоря: «При вас я ровно из забытья вышла, а без вас и день в тоске, и ночь в тоске, не глядела б и на вольный свет».
Ах, если бы
кто из наших теперь
поговорил со мною!
Кто усаживает на диван,
кто подкладывает за спину подушку,
кто подставляет под ноги скамеечку, а он, принимая такие знаки внимания как нечто должное высокой своей особе, с высокомерием на всех поглядывает и не
говорит ни слова.
— Тоже послушание.
Кто желает знать подробно, пускай тот спросит меня наедине. Не всякому открою, а на соборе не скажу ни слова. Там ведь бывают и люди малого ведения, для них это было бы соблазном, навело бы на греховные мысли. Теперь не могу много
говорить, все еще утомлен доро́гой… Пойду отдохну. Когда собор думаешь собрать? — спросил он, обращаясь к Николаю Александрычу.
— Вспоминала я про него, — почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. — В прошлом году во все время, что, помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего не вытерпела, чего не перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни слова о том не промолвила, а с
кем же с другим было мне
говорить… Растерзалась тогда вся душа моя. — И, рыдая, опустилась в объятья подруги.
— С тоски, Аграфена Петровна, с одной только тоски, — отвечал Самоквасов. — Опротивел мне Божий свет, во всем я отчаялся. «Дай, подумал я, съезжу в Комаров, там много знакомых. Не размыкаю ли с ними кручину». Однако напрасно ездил. Хоть бы словечко
кто мне по душе сказал. Все только
говорили, что очень я переменился — ни прежнего-де удальства, ни прежней отваги, ни веселости нисколько во мне не осталось. Тоски в Комарове прибыло, и там я пробыл всего трое суток.