Неточные совпадения
Дошло дело и до квасу
на семи солодах и до того,
как надо печь папушники, чтоб
были они повсхожее да попышнее, затем перевели речь
на поварское дело — тут уж
ни конца,
ни краю не виделось разговорам хозяюшек.
— Нет уж, Марко Данилыч,
какие б миллионы
на рыбе
ни нажить, а все-таки я
буду не согласен, — с беззаботной улыбкой ответил Самоквасов.
Еще бабушка
на мельнице с самых пеленок внушала им, что нет
на свете ничего хуже притворства и что всяка ложь,
как бы ничтожна она
ни была,
есть чадо диавола и кто смолоду лжет, тот во все грехи потом вступит и впадет
на том свете в вечную пагубу.
Живя
на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря
на младенческий еще почти возраст, не
были ни дики,
ни угрюмы,
ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились,
как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали,
как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
Не такие
были они красавицы,
каких мало
на свете бывает,
каких ни в сказках сказать,
ни пером описать, но
были так миловидны и свежи, что невольно останавливали
на себе взоры каждого.
Года полтора от свах отбоя не
было, до тех самых пор,
как Зиновий Алексеич со всей семьей
на целую зиму в Москву уехал. Выгодное дельце у него подошло, но, чтобы хорошенько его обладить, надо
было месяцев пять в Москве безвыездно прожить. И задумал Доронин всей семьей катить в Белокаменную, кстати ж,
ни Татьяна Андревна,
ни Лиза с Наташей никогда Москвы не видали и
на Рогожском кладбище сроду не маливались.
— Да, ихнее дело, говорят, плоховато, — сказал Смолокуров. — Намедни у меня
была речь про скиты с самыми вернейшими людьми. Сказывают, не устоять им
ни в
каком разе, беспременно, слышь, все порешат и всех черниц и белиц по разным местам разошлют. Супротив такого решенья никакими, слышь, тысячами не откупишься. Жаль старух!.. Хоть бы дожить-то дали им
на старых местах…
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что в рыбном деле я
на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану
ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу
как зря поступить? Без хозяйского то
есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так, в ответе перед ним
будешь.
— Да ты не ори, — шепотом молвил Марко Данилыч, озираясь
на Веденеева. — Что зря-то кричать? А скажи-ка мне лучше, из рыбников с кем не покалякал ли? Не наплели ли они тебе чего? Так ты, друг любезный, не всякого слушай. Из нашего брата тоже много таковых, что ему сказать да не соврать — как-то бы и зазорно. И таких немалое число и в каждом деле,
какое ни доведись, любят они помутить. Ты с ними, пожалуйста, не растабарывай. Поверь мне, они же после над тобой
будут смеяться.
— Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. — Самого хозяина вам в караване видеть
ни в
каком разе нельзя. А ежели у вас
какая есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое дело можем в наилучшем виде обделать, потому что мы самый главный приказчик и весь караван
на нашем отчете.
— Моя вина, матушка, простите, ради Христа! — молвил
на то Самоквасов. — Дело-то больно спешное вышло тогда. Сеня и то всю дорогу твердил,
как ему
было совестно не простившись уехать. Я в ответе, матушка, Сеня тут
ни при чем.
Хорошо
едят по скитам, а таких обедов,
каким угостил матерей Марко Данилыч, сама Таифа не то что
на Керженце,
ни в Москве,
ни в Питере, у самых богатых людей не видывала.
Все терпел, все сносил и в надежде
на милости всем, чем мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не
было ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы,
как за свое, стоял за добро его, кто бы рад
был за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное
было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
— По-моему, тут главное то, что у него, все едино,
как у Никитушки, нет
ни отца,
ни матери, сам себе верх, сам себе голова, — говорила Татьяна Андревна. —
Есть, слышно, старая бабушка, да и та, говорят,
на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало
быть, ему не
будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться
ни крутого свекра,
ни лихой свекрови,
ни бранчивых деверьёв,
ни золовок-колотовок.
В Успеньев день, поутру, Дмитрий Петрович пришел к Дорониным с праздником и разговеньем. Дома случился Зиновий Алексеич и гостю
был рад. Чай,
как водится, подали; Татьяна Андревна со старшей дочерью вышла, Наташа не показалась, сказала матери, что голова у ней отчего-то разболелась.
Ни слова не ответила
на то Татьяна Андревна, хоть и заметила, что Наташина хворь
была притворная, напущенная.
Трижды, со щеки
на щеку, расцеловался с Дмитрием Петровичем Зиновий Алексеич. Весел старик
был и радошен.
Ни с того
ни с сего стал «куманьком» да «сватушкой» звать Веденеева, а посматривая,
как он и Наташа друг
на дружку поглядывают, такие мысли раскидывал
на разуме: «Чего еще тянуть-то? По рукам бы — и дело с концом».
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша
ни попов,
ни церкви Божьей они не чуждаются и,
как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу
на дух ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера
была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это дело, сам посуди…
Нашел, наконец, Морковников такое мыло, что задумал варить. Но русский мыловар из одного маленького городка не
был разговорчив. Сколько
ни расспрашивал его Морковников,
как идет у него
на заводе варка, ничего не узнал от него. Еще походил Василий Петрович по мыльным рядам, но, нигде не добившись толка, стал
на месте и начал раздумывать, куда бы теперь идти, что бы теперь делать, пока не проснется Никита Федорыч.
—
Как же это так? — изумилась Авдотья Федоровна. —
Как же вы у своих «моложан» до сей поры не бывали? И за горны́м столом не сидели, и
на княжо́м пиру
ни пива,
ни вина не отведали. Хоть свадьбу-то и уходом сыграли, да ведь Чапурин покончил ее
как надо
быть следует — «честью». Гостей к нему тогда понаехало и не ведомо что, а заправских-то дружек,
ни вас,
ни Семена Петровича, и не
было. Куда же это вы отлучились от ихней радости?
—
Какое ж могло
быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья в городу она здесь
была,
на стройку желалось самой поглядеть. Тогда насчет этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «
На беду о ту пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали — при ихней бытности
ни за что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Бывало,
как ни войдет —
на всех веселый стих нападет; такой он
был затейник, такой забавник, что, кажется, покойника сумел бы рассмешить, а мало того — и плясать бы заставил…
Замялся
было Васька, но кушак да шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась в глазах молодца, что, несмотря
на преданность свою Петру Степанычу, все, что
ни знал, рассказал, пожалуй еще кой с
какими прибавочками.
Домой собрáлась Аграфена Петровна. Накануне отъезда долго сидела она с Дуней, но сколько раз
ни заводила речь о том, что теперь у нее
на сердце, она
ни одним словом не отозвалась… Сначала не отвечала ничего, потом сказала, что все, что случилось,
было одной глупостью, и она давным-давно и думать перестала о Самоквасове, и теперь надивиться не может,
как это она могла так много об нем думать. «Ну, — подумала Аграфена Петровна, — теперь ничего. Все пройдет, все минет, она успокоится и забудет его».
— На-ка тебе, — молвил Герасим, подавая Абраму рублевку. — Сходи да купи харчей,
какие найдутся. Пивца бутылочку прихвати, пивцо-то я маленько употребляю, и ты со мной стаканчик
выпьешь.
На всю бумажку бери, сдачи приносить не моги
ни единой копейки. Пряников ребяткам купи, орехов, подсолнухов.
Грамота дело хорошее, больно хорошее, однако ж, если у грамотея мирского дела никакого не
будет, работы то
есть никакой он не
будет знать,
ни к
какому промыслу сызмальства не обыкнет,
будет ему грамота
на пагубу.
— С ума ты спятил? — вскрикнул Смолокуров и так вскрикнул, что все, сколько
ни было в лавке народу, обернулись
на такого сердитого покупателя. — По двугривенному хочешь за дрянь брать, — нимало тем не смущаясь, продолжал Марко Данилыч. — Окстись, братец!.. Эк что вздумал!.. Ты бы уж лучше сто рублев запросил, еще бы смешней вышло… Шутник ты, я вижу, братец ты мой… Да еще шутник-от
какой…
На редкость!
—
Ни единого, — отвечал солдат. — Барыня у него года три померла, и не слышно, чтоб у него
какие сродники
были. Разве что дальние, седьма вода
на киселе. Барыниных сродников много. Так те поляки, полковник-от полячку за себя брал, и веры не нашей
была… А ничего — добрая тоже душа, и жили между собой согласно…
Как убивался тогда полковник,
как хоронил ее, — беда!
— Грустит все, о чем-то тоскует, слова от нее не добьешься, — молвил Марко Данилыч. — Сама из дому
ни шагу и совсем запустила себя. Мало ли
каких у нее напасено нарядов — и поглядеть
на них не хочет… И рукоделья покинула, а прежде
какая была рукодельница!.. Только одни книжки читает, только над ними сидит.
— А потом
буду работы искать, — сказал Хлябин. — Еще в Астрахани проведал от земляков, что сродников, кои меня знали,
ни единого вживе не осталось, — хозяйка моя померла, детки тоже примерли, домом владеют племянники — значит, я
как есть отрезанный ломоть. Придется где-нибудь
на стороне кормиться.
— Когда я в первый раз увидала тебя, Дунюшка,
была я тогда в духе, и ничто земное тогда меня не касалось,
ни о чем земном не могла и помышлять, — сказала Катенька, взявши Дуню за руку. — Но помню, что
как только я взглянула
на тебя, — увидала в сердце твоем неисцелевшие еще язвы страстей… Знаю я их, сама болела теми язвами, больше болела, чем ты.
Весел, радошен Марко Данилыч по своей каюте похаживает. Хоть и пришлось ему без малого половину дешевой покупки уступить товарищам, а все ж таки остался он самым сильным рыбником
на всей Гребновской. Установил по своему хотенью цены
на рыбу, и
на икру, и
на клей, и
на тюленя. Властвовал
на пристани, и,
как ни вертелся Орошин, должен
был подчиниться недругу.
— А что б ты взял с меня, Махметушка, чтоб того полоняника высвободить? — спросил Марко Данилыч. — Человек он уж старый, моих этак лет,
ни на каку работу стал негоден, задаром только царский хлеб
ест. Ежели бы царь-от хивинский и даром его отпустил, изъяну его казне не
будет, потому зачем же понапрасну поить-кормить человека?
Какая, по-твоему, Махметушка, тому старому полонянику
будет цена?
Так он сказывал, что в те поры,
как те люди
были в Миршé
ни, он еще махоньким парнишкой сельских коней
на ночное ганивал, и слыхал ихние песни, и видал их в белых рубахах, в длинных, по щиколку, ровно бы женские, а надевали те рубахи и бабы, и девки, и мужчины.
Лекарь жил
на самой набережной. Случилось, что он
был дома, за обедом сидел.
Ни за
какие бы коврижки не оставил он неконченную тарелку жирных ленивых щей с чесноком, если бы позвали его к кому-нибудь другому, но теперь дело иное — сам Смолокуров захворал; такого случая не скоро дождешься, тут столько отвалят, что столько с целого уезда в три года не получишь. Сбросив наскоро халат и надев сюртук, толстенький приземистый лекарь побежал к Марку Данилычу.
Нежданно-негаданно нагрянула беда
на Смолокурова.
Какой еще горше беды?
Какое богатство
на долю человека
ни выпади,
какое ни будь у него изобилие, а нагрянет недуг да приведет с собой калечество, так и несметное богатство выйдет хуже нищеты и всякой нужды. Пропал Марко Данилыч, пиши его вон из живых.
Ни слова не сказал Патап Максимыч, слушая речи Михайла Васильича. Безмолвно сидел он, облокотясь
на стол и склонив
на руку седую голову. То Настю-покойницу вспоминал, то глумленье Алешки над ним самим, когда
был он у него по делу о векселях. Хватил бы горячим словом негодяя, да язык не ворочается: спесь претит при всех вымолвить,
как принял его Алешка после своей женитьбы, а про Настю даже намекнуть оборони Господи и помилуй!
— Перестань дурить. Не блазни других, не работай соблазнами лукавому, — уговаривала Матренушка через меру раскипевшуюся Иларию. — Не уймешься, так, вот тебе свидетели,
будешь сидеть до утра в запертом чулане… Серафимушка, — обратилась она к Серафиме Ильинишне, казалось,
ни на что не обращавшей внимания. Она теперь благодушно строила
на столе домик из лучинок. — Уйми Иларию. Вишь,
как раскудахталась.
— Получила, но после великого собора. А
на этом соборе она уж изменилась, — сказала Марья Ивановна. — Я сидела возле нее и замечала за ней. Нисколько не
было в ней восторга;
как ни упрашивали ее — не пошла
на круг. С тех пор и переменилась… Варенька говорила с ней. Спроси ее.
Андрей Александрыч остался, а Пахому велел идти домой и сейчас же составить смету
на постройки при барском доме и поправки в доме отца Прохора.
Как ни упрашивала попадья, чтобы позволил Андрей Александрыч Пахому
выпить у ней чашечку-другую чая, но он не согласился и приказал конторщику
как можно скорей домой поспешить, доложить Николаю Александрычу, что все строенья осмотрены и что поправки необходимы.
— Тут не шутки, а настоящее дело, — возразил Чапурин. — Выслушайте меня да по душе и дайте ответ. Вот дело в чем: Авдотья Марковна осталась теперь
как есть круглой сиротой. В торговых и других делах
ни она,
ни Дарья Сергевна ничего не разумеют — дело женское, эти дела им не по разуму. По моему рассужденью, о чем я Авдотье Марковне еще до кончины покойника говорил и она
на то согласилась, — надо ей все распродать либо
на сроки сдать в кортому.
— Не моя воля, а молодой хозяюшки, — сказал Патап Максимыч. — Ее волю исполняю. Желательно ей
было, чтобы похороны
были, что называется,
на славу. Ну а при нашем положении,
какая тут слава?
Ни попов,
ни дьяков — ровно нет ничего. Так мы и решили деньги, назначенные
на погребенье, вам предоставить. Извольте получить.
Патап Максимыч пристально посмотрел
на нее. А у ней взгляд
ни дать
ни взять такой же, каков бывал у Марка Данилыча. И ноздри так же раздуваются,
как у него, бывало, когда делался недоволен, и глаза горят, и хмурое лицо багровеет — вся в отца. «Нет, эту девку прибрать к рукам мудрено, — подумал Чапурин. — Бедовая!.. Мужа
будет на уздечке водить.
На мою покойницу,
на голубушку Настю смахивает, только
будет покруче ее. А то по всему Настя,
как есть Настя».
Не заставил себя ждать Петр Степаныч,
на десятый день,
как назначила ему Аграфена Петровна, он,
как снег
на голову. Дуня
была довольна его приездом, хоть ничем того и не выказала. Но от Груни не укрылись
ни ее радость,
ни ее оживленье.
— Женится — переменится, — молвил Патап Максимыч. — А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года,
как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство
на уме
были, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги нá ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним
ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
— Не для чего, — ответил Патап Максимыч. — Палатка не клеть, ее не подломаешь, опять же народ близко, а
на деревне караулы; оно правда, эти караулы одна только слава, редко когда и до полуночи караульные деревню обходят, а все-таки дубиной постукивают.
Какой ни будь храбрый вор, все-таки поопасится идти
на свой промысел.
— Одному этому я, дядюшка, и обык, — молвил
на то Василий Борисыч. — Смолоду
ни к
какой работе не
был приучен.
Когда все успокоилось, Патап Максимыч сел в верхних горницах за самоваром вместе с Никифором. Позвали чай
пить и старика Пантелея, а Василий Борисыч в подклети
на печке остался. Спать он не спал, а лежа свои думы раздумывал. Между тем Чапурин, расспрашивая,
как узнали о подломе палатки при самом начале дела, подивился, что стук ломов первый услыхал Василий Борисыч. Не сказал
на то
ни слова Патап Максимыч, но по лицу его видно
было, что он доволен.
Замолчал он, не говорит
ни слова и Василий Борисыч. Между тем Наталья поставила самовар
на стол, поставила умелою рукой и расставила вынутую из погребца посуду. Видно
было, что в прежнее время не жила она в таких недостатках,
какие теперь довелось ей испытывать.
Недели полторы тому,
как она в бане парилась, а оттуда домой пошла очень уж налегке да, говорят еще,
на босу ногу, а
на дворе-то
было вьюжно и морозно. Босыми-то ногами, слышь, в сугроб попала, ну и слегла
на другой день. Много ли такой надо? Сам знаешь,
какая она телом нежная, не то что у нас, простых людей, бабы бывают, той
ни вьюга,
ни сугроб нипочем.
На этот раз твердый голос ее будто немного дрогнул, и,
как ни укрыто
было лицо ее под двойною наметкой, Семену Петровичу показалось, будто слеза блеснула
на очах матери Филагрии. Но тотчас же все исчезло, и пред ним по-прежнему стояла спокойная, ничем не возмутимая мать игуменья.