Неточные совпадения
Вдругорядь когда-то еще выпадет досужее времечко —
дела ведь тоже, сударыня, с утра до ночи хлопоты, да и ходить-то, признаться, далеконько к вам, а базар-от от вас рукой подать, раз шагнула, два шагнула — и у вас в гостях…
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов
прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего
дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
— Уж как мне противен был этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба —
дело иное: к Успеньеву
дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не
сойдет.
— Народец-от здесь продувной! — поднимаясь с места, сказал Веденеев. — Того и норовят, чтобы как-нибудь поднадуть кого… Не посмотреть за ними, такую тебе стерлядь сготовят, что только выплюнуть… Схожу-ка я сам да выберу стерлядей и ножом их для приметы пристукну. Дело-то будет вернее…
Добр, незлопамятен русский человек; для него что
прошло, то минуло, что было, то былью поросло; дедовских грехов на внуках он не взыщет ни словом, ни
делом.
А на Мертвом Култуке Доронин в самом
деле каждое лето бывал.
Ходил он туда на промыслá, только не рыбные.
Как родного сына, холила и лелеяла «Микитушку» Татьяна Андревна, за всем у него приглядывала, обо всем печаловалась, каждый
день от него допытывалась: где был вчера, что делал, кого видел,
ходил ли в субботу в баню, в воскресенье за часы на Рогожское аль к кому из знакомых в моленну, не оскоромился ль грехом в середу аль в пятницу, не воруют ли у него на квартире сахар, не подменивают ли в портомойне белье, не надо ль чего заштопать, нет ли прорешки на шубе аль на другой одеже какой.
— Барыши, значит, — сказал Марко Данилыч. — А вот у нас с Дмитрием Петровичем рыбке до сей поры с баржей
сойти не охота. Ни цен, ни
дел — хоть что хошь делай.
Одна Лизавета Зиновьевна, задумавшись, молча сидела возле матери,
дела жениховы с ума у нее не
сходили.
— Как я рада тебе, моя дорогая!
Дня не миновало, часа не
проходило, чтоб я не вспоминала про тебя. Писать собиралась, звать тебя. Помнишь наш уговор в Каменном Вражке? Еще гроза застала нас тогда, — крепко прижимая пылающее лицо к груди Аграфены Петровны, шептала Дуня.
Только что ушел Смолокуров, спешными шагами
прошла к мужу Татьяна Андревна и рассказала ему свои догадки. Изумился Зиновий Алексеич, но решил пока в это
дело не мешаться, и если сама Наташа не заведет речи про Веденеева, не говорить об нем ни полслова.
Долго, до самой полночи
ходил он по комнате, думал и сто раз передумывал насчет тюленя. «Ну что ж, — решил он наконец, — ну по рублю продам, десять тысяч убытку, опричь доставки и других расходов; по восьми гривен продам — двадцать тысяч убытку. Убиваться не из чего — не по миру же, в самом
деле, пойду!.. Барышу наклад родной брат, то один, то другой на тебя поглядит… Бог даст, поправимся, а все-таки надо скорей с тюленем развязаться!..»
На другой
день рано поутру Меркулов отправил с письмами двуконную эстафету. Ради верности сам на почту
ходил, сам письма сдал. Выходя из почтовой конторы, встретился с Корнеем Евстигнеевым.
Мрачно
ходил Марко Данилыч по комнате, долго о чем-то раздумывал… Дуня вошла. Думчивая такая, цвет с лица будто сбежал. Каждый
день подолгу видается она с Аграфеной Петровной, но нет того, о ком юные думы, неясные, не понятые еще ею вполне тревожные помышленья. Ровно волной его смыло, ровно ветром снесло. «Вот уж неделя, как нет», — думает Дуня… Думает, передумывает и совсем теряется в напрасных догадках.
— Да ей-Богу же, в горло кусок не
пройдет. Я так с вами давеча назавтракался, что, кажется, и завтрашний
день есть не захочу.
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша ни попов, ни церкви Божьей они не чуждаются и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу на дух
ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это
дело, сам посуди…
— Ярманка, сударь, место бойкое, недобрых людей в ней довольно, всякого званья народу у Макарья не перечтешь. Все едут сюда, кто торговать, а кто и воровать… А за нашим хозяином нехорошая привычка водится: деньги да векселя завсегда при себе носит… Долго ль до греха?.. Подсмотрит какой-нибудь жулик да в недобром месте и оберет дочиста, а не то и уходит еще, пожалуй… Зачастую у Макарья бывают такие
дела. Редкая ярманка без того
проходит.
— Экая важность, что заперто!.. — вскликнул Дмитрий Петрович. — Были бы деньги, и в полночь, и за полночь из земли выкопают, со
дна морского достанут…
Схожу распоряжусь… Нельзя же не поздравить.
—
Ходил на Гребновску, — начал Василий Петрович, отирая синим бумажным платком раскрасневшееся и вспотелое лицо. — Со вчерашнего, слышь, только
дня торговля у них маленько зашевелилась. Про цены спрашивал — сказали, по два рубля по сороку продают.
— У Ермила Матвеича? Так, сударь, так, — промолвила мать Ираида. — А все ж нам обидно, что нас миновали. Сами посудите, сколько годов у нас приставали, а тут вдруг и объехали… А что ж? Нешто тот генерал скоро наедет? Тогда на Петров
день матушка Манефа весточку из Питера получила, на
днях бы ждали его, да вот восемь недель
прошло, а Бог нас миловал.
Ох, скорей бы, скорей
проходили эти
дни!
Свет в окне показался… «Неужели встает?.. Что это так рано поднялась моя ясынька?.. Видно, сряжается… Но всего еще только четыре часа… О милая моя, о сердце мое!..
День один пролетит, и нас никто больше не разлучит с тобой… Скоро ли, скоро ль
пройдет этот
день?..»
— По́стриг, — молвил Ермило Матвеич. — Постриг сегодня у них… Не знавали ль вы, сударь, мать Софию, что прежде в ключах у Манефы
ходила? Тогда, Великим постом как болела матушка, в чем-то она провинилась. Великий образ теперь принимает… Девки мои на
днях у Виринеи в келарне на посидках сидели. Они сказывали, что мать София к постриженью в большой образ готовится. Вечор из Городца черного попа привезли.
— Нельзя без того, друг любезный, — он говорил, —
дело торговое, опять же мы под Богом
ходим. Не ровен случай, мало ль что с тобой аль со мной сегодня же может случиться? Сам ты, Герасим Силыч, понимать это должо́н…
— Что ты все хмуришься, голубка моя?.. Что осенним
днем глядишь? — с нежностью спрашивал у дочери Марко Данилыч, обнимая ее и целуя в лоб. — Посмотрю я на тебя,
ходишь ты ровно в воду опущенная… Что с тобой, моя ясынька?.. Не утай, молви словечко, что у тебя на душе, мое сокровище.
Не все же
дела да
дела — умные люди в старые годы говаривали: «Мешай
дело с бездельем — с ума не
сойдешь».
— Петром Александрычем, — отрывисто молвил и быстро махнул рукавом перед глазами, будто норовясь муху согнать, а в самом-то
деле, чтобы незаметно смахнуть с седых ресниц слезу, пробившуюся при воспоминанье о добром командире. — Добрый был человек и бравый такой, — продолжал старый служака. — На Кавказе мы с ним под самого Шамиля́
ходили!..
Года два
прошло после этого, наследников нет как нет, пришла наконец бумага
делить якимовскую вотчину на пятнадцать долей.
В иное время у Марка Данилыча работники — буян на буяне, а теперь от первого до последнего тише воды, ниже травы,
ходят, как линь по
дну, воды не замутят.
— Что за рыба принесла тебе поклон от покойника?.. Тюлень морской, что ли, с тобой разговоры водил? — захохотав недобрым смехом, сказал Марко Данилыч. — Сорока на хвосте басню принесет, а он в самое нужное время бросает
дела и мчится сюда без хозяйского спросу!.. С ума ты, что ли,
сошел?
И вот, подумаешь, судьба-то что делает: не
прошло двух годов, как этот самый Зерьян сряду
дня по три в ногах у меня валялся, чтобы похлопотал за него у хана.
— Поговорю, надо поговорить. В самом
деле, так не годится… Как можно Бога забывать!.. —
ходя взад и вперед, говорил Марко Данилыч. — Сегодня же поговорю… напрасно прежде не сказали… Молода еще… И надо поначалить, надо.
Не спасибо игумну мому,
Не спасение бессовестному:
Молодехонька во старцы постриг,
Камилавочку на голову надел…
Не мое
дело к обедне
ходить,
Не мое
дело молебны служить, —
Мое
дело поскакать да поплясать,
Мое
дело красных девок целовать!
Уж и четки-то под лавочку,
Камилавочку на стол положу…
«Ото всяких ересей блюди себя опасно…» — при первом чтении письма эти слова
прошли незамеченными, но потом то и
дело стали звучать в ушах Дуни.
— Никак вы с ума
сошли, Никита Федорыч! — вскочив со стула, вскричал Марко Данилыч. — По миру нас хотите пустить?.. Ограбить?.. И себя разорите и нас всех!.. Хорошее ли
дело с ближними так поступать?
Ходит по гостинице Онисим Самойлыч, а сам так и лютует. Чаю спросил, чтоб без
дела взад и вперед не бродить. Полусонный половой подал чайный прибор и, принимая Орошина за какую-нибудь дрянь, уселся по другую сторону столика, где Онисим Самойлыч принялся было чаи распивать. Положив руки на стол, склонил половой на них сонную голову и тотчас захрапел. Взорвало Орошина, толкнул он полового, крикнул на всю гостиницу...
— Да вот на Успеньев
день со святыней
ходили к ним… и трапезовали у них, — отвечал отец Прохор.
Так раздумывала Дуня, и в этих думах
прошло все утро,
прошел и целый
день у нее.
Пришел Успеньев
день — в Луповицах храмовой праздник. Во время поста и Луповицкие и все жившие у них Божьи люди, кроме Дуни, говели и накануне праздника приобщились у отца Прохора. И во
дни говенья, и на самый праздник ничего не было противного церковности, все
прошло спокойно и прилично.
На другой
день только что проснулась Аграфена Петровна и стала было одеваться, чтоб идти к Сивковым, распахнулись двери и вбежала Дуня. С плачем и рыданьями бросилась она в объятия давней любимой подруги, сердечного друга своего Груни. Несколько минут
прошло, ни та, ни другая слова не могли промолвить. Только радостный плач раздавался по горенке.
Дела, за какие в Сибирь на каторгу
ссылают…
Однако в
день похорон переломила себя, выстояла в доме длинное погребение и потом версты две
прошла пешком до кладбища за гробом.
— Как бы с ним повидаться? — сказала вошедшая Аграфена Петровна. — Мы довольно с ним знакомы, в ярманку, бывало, каждый
день к мужу в лавку
ходил.
— Не ближе лета. Поглядим, что оренбургский татарин напишет, а ответа от него до сих пор еще нет, — сказал Патап Максимыч. — Схожу-ка я теперь к городничему да потолкую с ним о найме дома на год. Да вряд ли он согласится на такое короткое время —
дело же ведь не его, а казенное.
Дня три шага не выступал он из Пантелеева подклета и обедать наверх не
ходил, дрожмя дрожал от одного голоса жены, если, бывало, издали услышит его.
— Эх ты! — с усмешкой сказал ему Илья в ответ. — Сам
ходит вокруг клада, каждый
день видит его, а ему и невдомек, про какой клад ему сказывают.
— Коли что, так мы с Ильюшкой в ответе будем, — молвил Миней. — Твое
дело вовсе почти сторона, станешь
ходить по приказу начальства да по мирской воле. Твое
дело только ясак подать, больше ничего от тебя и не требуется. А дуван станем дуванить, твоя доля такая ж, как и наша.
В эти
дни у Василья Борисыча женины побои немного зажили, и начал он
ходить не только по избе в подклети, но и по двору, выходя, однако, наружу только по ночам, чтобы, грехом, с женой не столкнуться где.
Полугода не
прошло, как куда-то послал Патап Максимыч Алексея по своим
делам и наградил его не по заслугам.
— Увидите и не узнаете прежнюю Фленушку, — говорила Таисея. — Ровно восемь месяцев, как она уж в инокинях. Все под руку подобрала, никто в обители без позволения ее шагу сделать не может. Строга была Манефа, а эта еще строже; как сам знаешь, первая была проказница и заводчица всех проказ, а теперь совсем другая стала; теперь вздумай-ка белица мирскую песню запеть, то́тчас ее под начал, да еще, пожалуй, в чулан. Все у нее
ходят, как линь по
дну. Ты когда идти к ней сбираешься?
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий
день; // А я, быть может, я гробницы //
Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли,
дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Привычка усладила горе, // Не отразимое ничем; // Открытие большое вскоре // Ее утешило совсем: // Она меж
делом и досугом // Открыла тайну, как супругом // Самодержавно управлять, // И всё тогда пошло на стать. // Она езжала по работам, // Солила на зиму грибы, // Вела расходы, брила лбы, //
Ходила в баню по субботам, // Служанок била осердясь — // Всё это мужа не спросясь.
Какие б чувства ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они
прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой
девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие
дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.
А может быть и то: поэта // Обыкновенный ждал удел. //
Прошли бы юношества лета: // В нем пыл души бы охладел. // Во многом он бы изменился, // Расстался б с музами, женился, // В деревне, счастлив и рогат, // Носил бы стеганый халат; // Узнал бы жизнь на самом
деле, // Подагру б в сорок лет имел, // Пил, ел, скучал, толстел, хирел. // И наконец в своей постеле // Скончался б посреди детей, // Плаксивых баб и лекарей.
Отъезда
день давно просрочен, //
Проходит и последний срок. // Осмотрен, вновь обит, упрочен // Забвенью брошенный возок. // Обоз обычный, три кибитки // Везут домашние пожитки, // Кастрюльки, стулья, сундуки, // Варенье в банках, тюфяки, // Перины, клетки с петухами, // Горшки, тазы et cetera, // Ну, много всякого добра. // И вот в избе между слугами // Поднялся шум, прощальный плач: // Ведут на двор осьмнадцать кляч,