А на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки, помилуйте!.. родимые, помилуйте!» То бурлацкая артель самосудом расправляется с излюбленным кашеваром за то, что подал на ужин не проваренную как следует пшенную кашу…
Летит косная, а на ближних и дальних судах перекликаются развалившиеся на палубах под солнопеком бурлаки, издалека доносятся то заунывные звуки родимой песни, то удалой камаринский наигрыш вторной Сизовской гармоники.
— Да, — отвечала Таифа. — И Прасковья Патаповна, и Марья Гавриловна! Срамом покрыли обитель, ославили нас! Каково было это вынести матушке!.. А все братец родимый, Патап Максимыч.
— Какая ему грамота, родимый!.. — дрожащими от приступа слез губами прошептала мать. — Куда уж нам о грамоте думать, хоть бы только поскорее пособниками отцу стали… А Иванушка паренек у нас смышленый, понятливый… Теперь помаленьку и прядильному делу стал навыкать.
— Ежели б годиков семь нашим грехам Господь потерпел да сохранил бы в добром здоровье Абрама Силыча, мы бы, родимый, во всем как следует справились, — тихо промолвила Пелагея.
— А Господь их знает. Шел на службу, были и сродники, а теперь кто их знает. Целый год гнали нас до полков, двадцать пять лет верой и правдой Богу и великому государю служил, без малого три года отставка не выходила, теперь вот четвертый месяц по матушке России шагаю, а как дойду до родимой сторонушки, будет ровно тридцать годов, как я ушел из нее… Где, чать, найти сродников? Старые, поди, подобрались, примерли, которые новые народились — те не знают меня.
— Эх, ваше степенство, — молвил с глубоким вздохом старый солдат. — Мила ведь сторона, где пупок резан, на кого ни доведись; с родной-то стороны и ворона павы красней… Стар уж я человек, а все-таки истосковались косточки по родимой землице, хочется им лечь на своем погосте возле родителей, хочется схорониться во гробу, что из нашей сосны долблен.
— Ну, а в Польше-то каково житье? — спросил плешивый старик, что рядом с солдатом уселся. — Сынок у меня там в полках службу справляет. Тоже, чать, тоскует, сердечный, по родимой сторонушке.
Как сбирались бежать, опять уговаривал я Мокея Данилыча, и опять не согласился он на побег, а только мне и тому уральскому казаку слезно плачучи наказывал: «Ежели, — говорит, — вынесет вас Бог, повестите, — говорит, — братца моего родимого Марка Данилыча, господина Смолокурова, а ежели в живых его не стало, племянников моих аль племянниц отыщите.
— Приобыкает, Варварушка, приобыкает помаленьку, другиня моя, — отвечала Матренушка. — Нельзя вдруг — не сразу благодать-то дается… А скоро можно будет ее и к «приводу», — шепотом примолвила Матренушка, наклонясь к уху Варвары Петровны. — Совсем на пути, хоть сейчас во «святой круг», родимая.
— Мáлится Божие стадо, мáлится, — грустно покачав головой, промолвил Фуркасов. — Много больше бывало в прежние годы. С той поры как услали родимого нашего Александрушку, зáчал наш кораблик умаляться. При Александрушке-то, помнишь, иной раз святых праведных по пятидесяти и больше вкупе собиралось… В двух горницах зараз радели — в одной мужеск пол, в другой — женский. А подула-повеяла погодушка холодная, признобила-поморозила зéлен Божий сад.
— Куда мне с вами, батюшка! — повысив голос, сказала Аграфена Ивановна. — Мне ль, убогой, таких гостей принимать?.. И подумать нельзя! И не приборно-то у меня и голодно. Поезжайте дальше по селу, родимые, — много там хороших домов и богатых, в каждый вас с великим удовольствием пустят, а не то на площади, супротив церкви, постоялый двор. Туда въезжайте — хороший постоялый двор, чистый, просторный, и там во всем будет вам уваженье. А с меня, сироты, чего взять? С корочки на корочку, любезный, перебиваемся.
— Ничего пока не известно, — отвечал Патап Максимыч. — Думать надо, по-старому все останется. Видно, попугали матерей, чтобы жили посмирней. А то уж паче меры возлюбили они пространное житие. Вот хоть бы сестрица моя родимая — знать никого не хотела, в ус никому не дула, вот за это их маленько и шугнули. Еще не так бы надо. Что живут? Только небо коптят.
Да, не понял я, не понял, что с тоскливою душой Не должны мы вдаль стремиться, в край волшебный и чужой! Да, не понял я, не понял, что родимая печаль Лучше, выше и волшебней, чем чужбины ширь и даль!