Неточные совпадения
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь
ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют.
Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба,
что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
—
Ну, ладно, ладно, пущай я причиной всему, — сказала Фленушка. — А все-таки скажу,
что память у
тебя короткая стала. С
чего бы это?.. Аль кого полюбила?..
— Да полно ж
тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. —
Ты вот послушай-ка,
что я скажу
тебе, только не серчай, коли молвится слово не по
тебе.
Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то,
что на столы изойдут, нищей бы братии раздать,
ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам
ты лучше меня знаешь.
— Только-то? — сказала Фленушка и залилась громким хохотом. —
Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, — а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я
тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те же речи,
что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот
что скажи
ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно,
что у богатого отца молодые дочери есть,
ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
—
Ну вот, умница, — сказала она, взявши руками раскрасневшиеся от подавляемого волнения Настины щеки. — Молодец девка! Можно чести приписать!.. Важно отца отделала!.. До последнего словечка все слышала, у двери все время стояла… Говорила я
тебе,
что струсит… По-моему вышло…
—
Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю,
что будет впереди, сердце так и замрет… Научила
ты меня, как с тятенькой говорить…
Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от
что будет?
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает…
Ну, парень, была бы моя воля, так бы я
тебя отделала,
что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
—
Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано… Да
что же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу.
Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— А ну-ка, докажи! — кричала Мавра. — А ну-ка, докажи! Какие такие проезжающие попы?..
Что это за проезжающие?.. Я церковница природная, никаких ваших беглых раскольницких попов знать не знаю, ведать не ведаю… Да знаешь ли
ты,
что за такие слова в острог
тебя упрятать могу?.. Вишь, какой муж выискался!.. Много у меня таких мужьев-то бывало!.. И знать
тебя не хочу, и не кажи
ты мне никогда пьяной рожи своей!..
— Как же это за ужин без варева сесть? Ладно ли будет? — с недоумением спросила Аксинья Захаровна. —
Ну, а назавтра, на обед-от,
что ты состряпаешь?
—
Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. —
Ну, подумай, умная
ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
—
Ну так слушай же,
что было у меня с ней говорено вечор, как
ты из Осиповки поехал.
— Да
что ты… Полно!.. Господь с
тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть на море, на окияне. Помол знатный: одна мелет вздор, другая чепуху…
Ну и пусть его мелют… Тебе-то
что?
—
Что же это
ты, на срам,
что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех
ты это делаешь,
что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай,
что на уме?..
Ну!.. Да
что ты проглотила язык-от?
— Пять лет… шестой… — медленно проговорила игуменья и улыбнулась. — Это выходит — она в тот год родилась, как
ты в обитель вступила.
Ну что ж! Бог благословит на доброе дело.
— Ишь
ты премудрость какая!.. До
чего только люди не доходят, — удивился Патап Максимыч. —
Ну, как же нам дорогу твоя матка покажет?
— Экой
ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. — Кого облюбовал, тот
тебе и достался…
Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить…
Что ж, одного Артемья берешь аль еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
—
Ну, спаси
тебя, Господи,
что надумал нас, убогих, посетить, — говорил игумен. — Матушка-то Манефа комаровская по плоти сестрица
тебе будет?
—
Ну, Бог его спасет,
что догадался, а мне, старому, и невдомек, — сказал отец Михаил. — Это хорошо с дороги-то ушки горяченькой похлебать…
Ну, Бог
тебя благословит, отец Спиридоний!.. Выкушай рюмочку.
— Твое дело было уверять его,
тебе надо было говорить,
что в город не по
что ездить… А
ты что понес?.. Эх
ты, фофан, в землю вкопан!..
Ну если б он сунулся в город с силантьевским-то песком? Сам знаешь, каков он… Пропали б тогда все мои труды и хлопоты.
— Ах, отче, отче, — покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник. — Люди говорят — человек
ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь,
что на твоем товаре торговаться
тебе не приходится.
Ну, не возьму я твоих картинок, кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
—
Ну,
ну, не серчай, — говорил Патап Максимыч. — Не в ту силу говорено,
что не верю
тебе… На всякий случай, опаски ради слово молвилось, потому дело такое — проносу не любит, надо по тайности.
— А я-то про
что тебе говорю? — сказал Колышкин, вдоль и поперек знавший своего крестного. — Про
что толкую?.. С первого слова я смекнул,
что у
тебя на уме… Вижу, хочет маленько поглумиться, затейное дело правским показать…
Ну что ж, думаю, пущай его потешится… Другому не спущу, а крестному как не спустить?..
—
Ну и посижу, — бойко отвечала Марья. — Эка беда?.. А кто на клиросе-то будет запевы запевать?
Ты,
что ли, козьим своим голосом?..
— Спаси
тебя Христос, Софьюшка, — отвечала игуменья. — Постели-ка
ты мне на лежаночке, да потри-ка мне ноги-то березовым маслицем. Ноют что-то.
Ну,
что, Марьюшка, — ласково обратилась Манефа к головщице, — я
тебя не спросила: как
ты поживала? Здорова ль была, голубка?
—
Ну, вот за этот за подарочек так оченно я благодарна, — молвила Марьюшка. — А то узорами-то у нас больно стало бедно, все старые да рваные… Да
что ж
ты, Фленушка, не рассказываешь, как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц под пару им нет, все одни да одни.
— Поди же
ты, какая стала, — покачивая головой, молвила Марьюшка. —
Ну, а Настасья Патаповна
что? Такая же все думчивая, молчаливая?
—
Ну, письмо прислал… Еще
что будет?..
Тебе из Казани не пришло ли письмеца от Петрушки черномазого?
— Какое веселье! Разве не знаешь? — молвила Марьюшка. — Как допрежь было, так и без
тебя. Побалуются маленько девицы, мать Виринея ворчать зачнет, началить…
Ну, как водится, подмаслим ее, стихеру споем, расхныкается старуха, смякнет — вот и веселье все. Надоела мне эта анафемская жизнь… Хоть бы умереть уж,
что ли!.. Один бы конец.
— И чувствуй… Должон чувствовать,
что хозяин возлюбил… Понимай…
Ну, да теперь не про то хочу разговаривать… Вот
что… Только сохрани
тебя Господи и помилуй, коли речи мои в люди вынесешь!..
— А я прибрела на твой уголок поглядеть, — сказала Манефа, садясь на широкое, обтянутое сафьяном кресло. — А у
тебя гости?..
Ну что, друг, виделся с Марьей Гавриловной?
— Ладно, хорошо. Господь вас благословит… шейте с Богом, — молвила игуменья, глядя полными любви глазами на Фленушку. — Ах
ты, Фленушка моя, Фленушка! — тихо проговорила она после долгого молчания. — С ума
ты нейдешь у меня… Вот по милости Господней поднялась я с одра смертного…
Ну а если бы померла,
что бы тогда было с
тобой?.. Бедная
ты моя сиротинка!..
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти.
Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить
тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто
тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А
что, Фленушка, не надеть ли
тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Ах, Груня!.. И
ты здесь… Крестненькая!.. И
ты…
Ну вот и хорошо, вот и прекрасно,
что все собрались… Благодарствуйте, милые… Тятенька, голубчик,
что ты какой?.. Мамынька!.. Родная
ты моя!..
— То-то, смотри, не облапошил бы он
тебя, — сказал Колышкин. — Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить бы
тебе этого игумна…
Ну его совсем!.. Бывает,
что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам знаешь,
что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь
ты этого игумна — худа не посоветую.
—
Ну, матушка, с
тобой говорить,
что солнышко в мешок ловить, — сказал он. — Как же
ты этого понять не можешь!
—
Ну, матушка, с
тобой говорить,
что воду решетом носить, — молвил с досадой Василий Борисыч. —
Что в книге-то писано?.. «Морские плоды». Так ли?..
— Эку жару Господь посылает, — молвила Августа, переходя дорогу. — До полдён еще далеко, а гляди-ка, на солнышке-то как припекает… По старым приметам, яровым бы надо хорошо уродиться… Дай-ка, Господи, благое совершение!..
Ну,
что же, красавица, какие у
тебя до меня тайности? — спросила она Фленушку, когда остались они одаль от других келейниц.
—
Что ж
ты, парень, до сей поры ко мне не заглянешь? Ах
ты, лоботряс этакой!..
Ну что крестный?.. Здоров ли?.. Перестает ли тосковать помаленьку?.. Аль все по-прежнему?
— Ой! Алексей Трифоныч! — захохотал между тем Колышкин, откидываясь назад на диване. — Уморишь
ты меня, пострел этакой, со смеху!.. Ишь к
чему веру-то применил!..
Ну, парень, заноза же
ты, как я посмотрю!.. Услыхали б
тебя келейные матери — ух! задали бы трезвону!.. Право!.. Ах, озорник
ты этакой!.. Ха-ха-ха!.. Вера не штаны!.. Ха-ха-ха!..
—
Ну что же
ты поделываешь, Алексей Трифоныч? — спросил Колышкин, садясь возле Алексея по уходе Андрея Иваныча.
— Сам к нему поехал…
Что понапрасну на черта клепать! — засмеялся Патап Максимыч. — Своя охота была… Да не про то я
тебе говорю, а то сказываю,
что иночество самое пустое дело. Работать лень, трудом хлеба добывать не охота,
ну и лезут в скиты дармоедничать… Вот оно и все твое хваленое иночество!.. Да!..
— Старого человека надо уважить, — молвил Михайло Васильич. — Из-за
чего ты в самом деле расстроил его?..
Ну и впрямь,
что за охота
тебе с келейницами хороводиться?.. Какая прибыль?.. Одно пустое дело!..
А чтоб к
тебе свезти, того поопáсилась: люди узнают, совсем ведь скрыть этого невозможно;
ну, как, думаю, грехом, питерские-то чиновники от какой-нибудь болтуньи про то сведают, так,
чего доброго, пожалуй, и к
тебе нагрянут с обыском…
—
Ну, уж
ты, батька, и скит!..
Чего не скажет! — тоже улыбнувшись, молвила Манефа. — Сиротское дело, Патапушка, по-сиротски и будем жить… А
ты уж на-ка поди: скит!
— Полно
ты, полно!.. Эк,
что выдумала!.. Придет же такое в голову!.. Да о
чем же плакать-то?..
Что и в самом деле?..
Ну как не стыдно?.. — уговаривал Алексей Марью Гавриловну, а она, крепко прижавшись к плечу его, так и заливалась слезами.
—
Ну, этого уж не будет! — ровно встрепенувшись, молвила Марья Гавриловна. — Ни за
что на свете! Пока не обвенчаны, шагу на улицу не ступлю, глаз не покажу никому… Тяжело ведь мне, Алешенька, — припадая на плечо к милому, тихо, со слезами она примолвила. — Сам посуди, как мы живем с
тобой!.. Ведь эта жизнь совсем истомила меня… Может, ни единой ноченьки не провожу без слез… Стыдно на людей-то смотреть.
— О
чем же это
ты?.. Милая!.. — уговаривал ее Алексей. —
Что ж это
ты в самом деле?.. Как не стыдно!.. Полно, голубонька, перестань, моя ясынька!..
Ну, пожалуй. Для
тебя я на все согласен… Хоть в самый же Петров день обвенчаемся… Только как же это будет у нас?.. Здесь, стало быть, придется, в этих горенках свадьбу-то играть?
— Нечего делать! По-твоему быть… Хоть ночку-другую не придется поспать, а чтоб Дунюшку потешить,
чего не сделаешь?..
Ну поедем, поедем к матушке Манефе, на старое твое пепелище, где
тебя, мою голубушку, уму-разуму учили, — прибавил Смолокуров, ласково гладя дочь по головке.