1. Русская классика
  2. Мельников-Печерский П. И.
  3. В лесах
  4. Глава 14 — Часть 3

В лесах

1874

Глава четырнадцатая

Если девичье сердце затрепещет первою любовью в ранней молодости, чистую душу ее она возведет до блаженства… Счастьем, радостью она засияет, светлым, прекрасным вольный свет ей покажется: и солнце будто ярче горит, и небо ясней, лучезарней, и воздух теплей, благовонней, и цветы краше цветут, и вольные птички поют веселее, и все люди кажутся добрее и лучше… Бегать бы да беззаботно резвиться, а если бы крылья — лететь бы, лететь в синее небо, подняться б выше облака ходячего, выше тучи гремучей, к солнышку красному, к месяцу ясному, к частым звездочкам рассыпчатым… Та святая любовь ангелом Божьим из рая приносится, и, глядя на нее, радуются блаженные жители неба… И такую любовь испытала Марья Гавриловна, когда просватана была за Евграфа.

Иного рода бывает любовь… Проведет женщина молодые годы в напрасных ожиданьях, сердце у ней очерствеет, и станут ему недоступны чувства блаженства первой любви… Если ж она полюбит в ту пору такого человека, что хоть на два либо на три года моложе ее, тогда любовь для нее не радость сердечная, вместо любви жгучий пламень по телу разливается… И тот пламень не светлое чувство души, но буйная страсть, неудержно влекущая женщину в объятья того, кого она полюбила… И отдается она той страсти безрассудно и беззаветно… Ни сожаленья о минувшем, ни опасений за будущее!.. Ум засыпает, думы туманами кроются, на́ очи ровно завеса спускается, вся жизнь замирает, остается живым одно обуянное пылом страстности сердце. Сердцем той женщине видится, сердцем ей слышится, постылет ей вольный свет, ни на что б она, кроме милого, не смотрела, ничего бы она, кроме любовных его речей, не слыхала… Со всякою страстью душевная скорбь неразлучна… И такую страсть, такую скорбь познала Марья Гавриловна, полюбив Алексея.

Не дай ей Бог познать третью любовь. Бывает, что женщина на переходе от зрелого возраста к старости полюбит молодого. Тогда закипает в ней страсть безумная, нет на свете ничего мучительней, ничего неистовей страсти той… Не сердечная тоска идет с ней об руку, а лютая ненависть, черная злоба ко всему на свете, особливо к красивым и молодым женщинам… Говорят: первая любовь óт Бога, другая от людей, а третья от ангела, что с рожками да с хвостиками пишут.

И в девицах, и замужем, и в Манефиной обители Марья Гавриловна жила затворницей. Посторонних людей, особенно мужчин, она никогда почти не видала. Только и встречала кой-кого у брата в Казани, у Патапа Максимыча в Осиповке да у матушки Манефы, когда приезжали к ней богатые, именитые «благодетели». Заехав в шумный незнакомый город, она как в лесу очутилась… И напала на нее робость, и стало ей стыдно на чужих людей смотреть… На кого ни взглянет, все ей кажется, что смеются над нею: «Вот, мол, вдовушка так вдовушка, подцепила молодчика, да и живет с ним без стыда, без совести…» Заговорят ли погромче в соседних комнатах гостиницы, раздастся ли там веселый смех, все ей думается, что про нее пересуды идут, над нею люди смеются… Измучилась…

Сказала Алексею, что в гостинице она жить не станет, завтра же переедет на квартиру и останется в ней, пока не приищется дом для покупки… Алексей спорить не стал.

На другой день нанял он особый домик, на краю города, в глухом, немощеном и поросшем травой переулке… На то было непременное желанье Марьи Гавриловны… Переезжая, потребовала она, чтоб Алексей оставался в гостинице и навещал ее только днем… Поморщился тот, но спорить не стал.

Домик, где поселилась Марья Гавриловна, был построен на венце высокой, стоймя над Волгой стоящей горе. С трех сторон окружает его садик, вишеньем глухо заросший, из окон ви́дны и могучая река и пестрая даль Заволжья… По синим струям взад и вперед птицами летят пароходы, оставляя за собой полосы черного дыма вверху, белые ленты пены кипучей внизу… Не стая белоснежных лебедей плавно несется по водным зыбям, широ́ко раскинув свои полотняные крылья, — стройные расшивы по Волге бегут и еле двигаются черепашьим ходом неуклюжие коноводки, таща за собой целые города огромных ладей… А там, за темно-синими струями реки, за желтыми песками мелей и лугового берега, привольно раскинулась необозримая даль, крытая зелеными пожнями, сверкающими на солнце озерами, заводями, полóями [Полóй – более или менее обширная яма вблизи лугового берега большой реки. В полое через все лето остается залившаяся во время весеннего разлива вода. Заводь – узкий полой, отделенный от реки узенькою гривкой, за которою заливная вода стоит до усышки.] и черными рядами больших двужилых бревенчатых изб в многочисленных заволжских деревушках… А под самым закроем небосклона синеет и будто трепещет в сухом тумане полоса лесов, в глуши которых Марья Гавриловна отдохнула от великой душевной скорби и заживила сердечные раны под тихим, безмятежным покровом Манефы.

По целым часам безмолвно, недвижно стоит у окна Марья Гавриловна, вперив грустные очи в заречную даль… Ничего тогда не слышит она, ничего не понимает, что ей говорят, нередко на темных ресницах искрятся тайные, тихие слезы… О чем же те думы, о чем же те слезы?.. Жалеет ли она покинутую пристань, тоскует ли по матерям Каменного Вражка, или мутится душа ее черными думами при мысли, что ожидает ее в безвестном будущем?.. Нет…

Видна из окон другая река многоводная. Ровно исполинской щетиной, устье ее покрыто мачтами разновидных судов, тесно расставленных от одного берега до другого. Льет та река свои мутно-желтые воды в синее лоно матушки Волги… За той за рекой другое заречье. Обширней оно лесного Заволжья, веселей, оживленней… Ровной, гладкой низиной расстилается оно к солнечному закату. Вдали меж пологих берегов блещет на солнце верховая Волга, над нею, мешаясь с дымом береговых фабрик и бегущих к Рыбинску пароходов, клубится дым Балахонского усолья… Искрятся и сверкают озера, сияют белые церкви обширных селений, пламенем пышут стальные заводы, синеют дальние леса, перерезанные надвое вытянутой, как струнка, каменной дорогой; левей, по краю небосклона, высится увенчанный дубовыми рощами хребет красно-бурых с белоснежными алебастровыми прослоями гор, что тянется вдоль прихотливо извивающейся Оки… По сыпучему песку лугового берега, насупротив города, раскинулся длинный, непрерывный ряд слобод, и в них, середи обширных деревенских строений, гордо высятся двух — и трехэтажные каменные дома. На стрелке [Верховою Волгой называется эта река выше устья Оки. Усолье – соляные варницы. Каменная дорога – шоссе. Стрелка – мыс, образуемый слияньем двух больших рек.] целый город огромных некрашеных кирпичных зданий, среди которых стройно поднимаются верхи церквей и часовен, минареты мечетей, китайские киоски, восточные караван-сараи. То — Макарий.

Сюда, на этот пестрый своеобразный город, обращены слезливые взоры Марьи Гавриловны… По целым часам не сводит она глаз с ярмарочных строений — чего-то все ищет.

Середь множества однообразных построек хочется ей отыскать китаечный ряд, а в нем бывшую отцовскую лавку… Но с тех пор как Гаврил Маркелыч Залетов езжал торговать к Макарью, ярмарка не один раз сгорала дотла, и на месте китаечного ряда давно уж был построен трехэтажный каменный дом, назначенный для гостиниц и трактиров… Исчезла уютная лавочка, исчезли и тесные над нею горенки, где Марья Гавриловна узнала на малое время сладость земного блаженства… Там, просватанная за Евграфа, немного дней провела она в сладкой беседе с милым избранником непорочного сердца.

И вот она опять невеста!.. Опять по целым часам беседует с новым избранником сердца!.. Но те беседы уж не прежние, не те, что велись с покойником Евграфом. Толкуют про «Соболя», толкуют про устройство хозяйства, про то, как получше да посходнее дом купить, как бы Алексею скорей в купцы записаться… Не цвести по два раза в лето цветочкам, не знавать Марье Гавриловне прежней любови.

Чаще и чаще вспоминает она про Евграфа и молится за него Богу усердней. Задумчивей прежнего стала она, беспричинная тоска туманит сердце ее.

Но только послышится звонкий голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по всему ее телу, память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится на нового друга, не наслушается сладких речей его, все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую любовь на нового друга.

Но лишь только уйдет Алексей, опять за прежние думы, опять за воспоминанья о былом блаженстве. И светлый образ Евграфа опять во всей красе восстает тогда пред душевными ее очами.

Нет тихой радости, нет сердечной услады — одна тоска, одна печаль плакучая!..

Дивится не надивуется на свою «сударыню» Таня… «Замуж волей-охотой идет, а сама с утра до ночи плачет… Неспроста это, тут дело не чисто — враг-лиходей напустил «притку-присуху»… Не властнá, видно, была сурочить ее тетка Егориха… Враг-лиходей сильнее ее…»

«Кто же тот лиходей? — спрашивает себя Таня… — Никто, как он, некому быть, окромя Алексея. Он присушил, он вражьим колдовством приворожил к себе Марью Гавриловну…» И вспоминает Таня все, что прежде слыхала от людей про любовную присуху, приворотные корешки и другие волшебные чары. «Когда он, недобрый, впервые был у нас в Комарове, когда он без зову, без спросу вошел к нам в домик, меня на ту пору не было дома. Не и́наче, что подкинул он тогда под порог наговоренное воронье перо… Не и́наче, что у него тогда на кресте было навязано заколдованное ласточкино гнездо… Су́против тех волхвований не устоять ни девице, ни вдовице, ни мужней жене: памяти лишится, разума лишится, во всем подчинится воле того человека, пока сам он не сурочит с нее чарованья… Верно, этот враг-лиходей с нечистою силой в дружбе, в совете живет!.. Может статься, в глухую полночь в нетопленой бане в молоке от черной коровы варил он лягушку да черную кошку!.. Может быть, выварил из них приворотные грабельки. Тронь теми грабельками девицу, вдовицу или мужнюю жену, закипит у ней ретивое сердце, загорится алая кровь, распалится белое тело, и станет ей тот человек красней солнца, ясней месяца, милей отца с матерью, милей роду-племени, милей свету вольного. Молиться от него не отмолишься, чураться не отчураешься, век свой будешь ему рабой безответной. Ни жить, ни быть, ни есть, ни пить без того человека нельзя… Как рыбе без воды, как телу без души, так и женщине без того человека… От лихого чарованья на нее, бедную, ветры буйные со всех концов наносят тоску тоскучую, сухоту плакучую, и ту тоску и ту сухоту ни едой заесть, ни питьем запить, ни сном заспать, ни думами развеять, ни молитвой прогнать… Так вот и Марья Гавриловна!.. Ворожила тетка Егориха, и на корни шептала, и на травы наговаривала, с уголька умывала, переполох выливала, а ни малой пользы не вышло из того… не сильна была ведовством своим сурочить с Марьи Гавриловны притку-присуху любовную!..»

Чем же избавить «сударыню» от тех лихих чарований, чем отрезвить ее душу, чем разум оздравить?.. Не в силах Таня придумать… Глядя на тоскующую Марью Гавриловну, беззаветно преданная ей девушка забывает свою печаль, не помнит своей кручины… «В шелках, в бархатах станешь ходить, будешь мне заместо родной дочери, весело заживем — в колясках станем ездить, на пароходах по Волге кататься…» — говорила ей «сударыня» перед отъездом из Комарова, а вот теперь день-деньской словечка с ней не перекинет… Скука, тоска, печаль великая!.. Но не сетует, не досадует Таня на Марью Гавриловну, во всем корит, во всем винит одного Алексея… И пуще огня боится его… «Долго ль в самом деле, — думает Таня, — такому кудеснику, такому чаровнику заворожить сердце бедной девушки, лишить меня покоя, наслать нá сердце тоску лютую, неизбывную… А как взглянешь на него — залюбуешься!.. Что за красота молодецкая, что за поступь удалая, богатырская!..»

И страшат и прельщают бедную Таню быстрые палючие взоры черных очей Алексея.

* * *

По приезде в город Алексею прежде всего надо было «Соболя» принять. На другой же день отправился он на пристань. Было уже за полдень, ото всех пристаней пароходы давно отвалили, наступило обеденное время рабочих, и они разбрелись по береговым харчевням; набережная совсем почти опустела. Не заметно на ней обычной суеты, не слышно ни песен, ни громких кликов, ни зычного гомона рабочего люда. Величаво поднимая кверху легкую мачту с тонкими райнами и широкую белую трубу с красным перехватом посередке, сиротой стоял опустелый «Соболь»: ни на палубе его, ни на баржах не было ни одного тюка, ни одного человека… Галки расселись и по райнам, и по устью дымогарной трубы, а на носу парохода беззаботно уселся белоснежный мартын с красноперым окунем в клюве. Мерно плещется о бока и колеса пустого парохода легкий прибой волжской волны. На сходнях стоит тот самый капитан, что так неприветно обошелся с Алексеем, когда тот недели две перед тем впервые увидел «Соболя». Стоит капитан и, должно быть, от скуки и безделья щелкает кедровы орехи… Глаз не сводя, смотрит он в даль по Волге, глядит, как из-за бледно-желтой, заметавшей чуть не половину реки косы легко и свободно выплывают один за другим низóвые пароходы, увлекая за собой долгие, легкие, уемистые баржи.

Узнал Алексей капитана, подошел к нему. Важности напустил на себя — я, дескать, все едино, что хозяин.

— Это «Соболь»? — спросил он.

— «Соболь», — сквозь зубы ответил капитан, не взглянув путем на Алексея, не повернувшись даже к нему.

— Марьи Гавриловны Масляниковой? — снова спросил Алексей.

— Ее, — нехотя молвил капитан и по-прежнему глаз не сводил с подбегавших пароходов.

— К сдаче готов? — продолжал спрашивать Алексей.

— Пятнадцать дён попусту проживаем, — сказал капитан, искоса взглянув на Алексея, но и тут не вздумал ему поклониться.

— Как попусту? — спросил Алексей.

— Пароходной хозяйки нет, дуй ее горой… Поверенных не шлет, — время только даром проводим.

— Я приму, — сказал Алексей.

Капитан не смутился. Повернулся к Алексею и, продолжая щелкать орехи, внимательно оглядел его с головы до пяток.

— Доверенность?.. — протягивая руку, спросил он.

— Какая?

— Впервой, должно быть, на пристани-то? — усмехнулся капитан. — Пароход не дров поленница — без доверенности как его сдашь? Доверенность от хозяйки нужна, от купчихи, значит, от Масляниковой…

И пристальней прежнего стал приглядываться к выплывавшим из-за песчаной косы пароходам и по-прежнему принялся щелкать кедровые орехи.

Закипела досада в Алексее. «Сгоню его беспременно! — думает он. — Ишь какого барина гнет из себя, сиволапый!.. Слова путем не хочет промолвить!..» Повернулся и пошел вдоль по набережной. Десяти шагов не прошел, как капитан ему крикнул вдогонку:

— Эй, почтенный!.. В молодцах, что ли, служишь у хозяйки-то?

Взорвало Алексея, обидно стало… «В молодцах»!..

— Тебе что? — грубо спросил он капитана, не повернувшись.

— Коль в молодцах у нее, так молви — приемкой бы не медлила! — на всю пристань орал капитан. — Я ей не караульщик!.. Мне на другом пароходе место готово… Лишусь по ее милости места, убытки взыщу… Скажи от меня ей, чернохвостнице: здесь, мол, не скиты, потачки не дадут… Так и скажи ей — тысячью, мол, рублев не отделаешься… Я ей щетинку-то всучу…

Куда как хотелось Алексею вернуться к пароходу и притузить капитана… Но воздержался — главное, полиции боялся.

Взял извозчика и к маклеру… Пробыл у него больше часа. У Патапа Максимыча негде было ему деловым порядкам научиться… Обещав хорошую плату, расспросил маклера, как пишут доверенности, как покупают и продают дома, пароходы, как в купцы приписываются, да уж кстати спросил и о том, нет ли у него на примете хорошего капитана на «Соболь».

Приехавши к Марье Гавриловне, таких страхов наговорил, что та совсем растерялась.

— Был я на «Соболе», — озабоченно и беспокойно сказал он. — Не больно там ладно.

— Что такое? — встревожилась Марья Гавриловна.

— Завтрашнего числа надо его беспременно принять, — сказал Алексей, — не то много придется платить неустойки, да еще за простой… Судом грозит капитан, убытки взыскивать хочет…

— Сегодня же прими, голубчик, теперь еще не поздно, успеешь, — молвила Марья Гавриловна.

— Без доверенности не сдадут… Не дров поленница, — сказал Алексей, кстати ввернув слова капитана.

— Я тотчас ее напишу, — сказала Марья Гавриловна.

— Скоро блины пекут да сказки сказывают, — молвил Алексей. — Чтоб ее написать как следует, две либо три недели надо. Нарочно к маклеру ездил, советовался… говорит то же самое… Скоро этого дела сделать никак невозможно, а если три недели еще пропустить, так этих проклятых неустоек да простоев столько накопится, что, пожалуй, и пароход-от не будет стоить того… И нужно же было братцу твоему любезному неустойку вписать!.. И без нее обошлось бы. А уж если без неустойки нельзя, так писал бы по крайности небольшую… Теперь вот поди и валандайся тут по его милости…

— Что же нам делать, Алешенька?.. Что ж делать, голубчик ты мой? — почти со слезами говорила Марья Гавриловна, припав лицом к плечу возлюбленного.

— Сам не знаю, что делать, — холодно ответил Алексей. — Ума приложить не могу… Маклер, правда, советует… Да этого нельзя… Этого никак невозможно!.. Большие тогда надо убытки принять…

— Что такое? — спросила Марья Гавриловна.

— Да что!.. Пустое дело, — молвил Алексей. — Не стоит поминать.

— Да скажи, голубчик, скажи, милый ты мой, — крепко обнимая Алексея, спрашивала Марья Гавриловна.

— Продать советует, — сквозь зубы сказал он.

— Не хотелось бы мне продавать парохода, — грустно промолвила Марья Гавриловна. — Все говорят, что пустить хороший пароход на Волгу — дело самое выгодное… Прибыльней того дела по теперешним временам, говорят, не придумаешь. В Казани у брата ото всех так слыхала, и Патап Максимыч то же сказывал, и Сергей Андреич Колышкин.

— Конечно, выгодно, — сказал Алексей. — Да вот эти окаянные неустойки, что братец твой в условие ввернул!.. Опять же простои… Благодари братца, он так устроил.

Не ответила Марья Гавриловна. После недолгого молчания Алексей продолжал:

— Маклер говорит, покупщики завтра же найдутся, только уж денег тех не дадут, сколько за «Соболя» плачено было. За половину продать, так слава Богу, он говорит.

— Господи!.. Да что ж это такое?.. — всхлипнула Марья Гавриловна… — Ведь это разоренье!..

— Сам то же думаю, — молвил Алексей.

И, встав с места, подошел к окну и, закусив нижнюю губу, стал по стеклу барабанить.

— Что ж нам делать?.. Что ж нам делать-то?.. — тосковала Марья Гавриловна. — Алеша, хоть мы с тобой пока и не венчаны, а все ж ведь ты голова… Подумай, помоги — твое ведь… Где мне, глупой бабенке, знать да делать такие дела?.. Где мне было им научиться?..

И, зарыдав, обняла Алексея и поникла на груди его головою.

— Еще маклер советовал, — сказал он. — Только не знаю как. По-моему, это совсем уж неподходящее дело.

— Что, что такое? — спрашивала Марья Гавриловна.

— Да нет!.. Пустяки — не статочное дело… Говорить не стоит, — сказал Алексей.

— Да скажи, голубчик мой, скажи ради Господа!.. Что не сказать?.. Ради Творца небесного!.. Да пожалуйста, Алешенька!.. — молила его Марья Гавриловна.

Переминается Алексей, не сказывает, а Марья Гавриловна пуще молит, пуще просит его, нежной рукой разглаживая хмурое чело жениха. Заговорил он, наконец, будто с большой неохотой:

— Продать его скорей надежному человеку… Пусть бы он заплатил неустойки, что по сей день накопилось, да, очистив пароход от долгов, воротил его тебе…

— За чем же дело стало? — быстро спросила Марья Гавриловна.

— А где такого человека найдешь? — спросил Алексей. — Нынче всяк за свой карман. Подпиши-ка ему крепость-то, он тебе поклон да и вон… Разве вот что: посылай в Казань эстафету, зови брата… Пусть его купит… Свои люди — сочтетесь.

Задумалась Марья Гавриловна… И, немного подумав, тихо сказала:

— Не пошлю я за братом, Алешенька. Бог знает, что у него на разуме… Может, и грешу… А сдается мне, что он на мои достатки смотрит завидно… Теперь, поди, еще завиднее будет: прежде хоть думал, что не сам, так дети наследство от меня получат… Нет, не продам ему «Соболя».

— Больше некому, — промолвил Алексей. — Стало быть, пропадать пароходу?

— Зачем же пропадать? — весело сказала Марья Гавриловна. — А ты-то на что, голубчик?.. Кто ж мне ближе тебя?.. Для тебя же ведь его и покупала… Завтра же на себя переписывай… Ведь я твоя и все, что ни есть у меня, твое… Все твое, голубчик, все… — страстно целуя Алексея, говорила она.

— Ладно ль будет так-то? — промолвил он. — Люди ведь злы, наскажут и невесть чего!..

— Что нам до людей?.. — в страстном порыве вскликнула Марья Гавриловна. — Делай скорей… Завтра же… А чтоб людям поменьше пришлось про нас толковать, сделаем вот что: говорено было венчаться осенью, повенчаемся теперь же… Ищи попа. Петровки пройдут — будем муж и жена.

Обнял Алексей Марью Гавриловну и стал горячо ее целовать.

— Либо в Москву, либо в Казань надо ехать. — сказал он. — Другого попа поблизости нет.

— Ни за что не поеду в Москву… — вскрикнула Марья Гавриловна. — Ни за что на свете, ни за что!..

Вспомнить она не могла про Москву, где провела печальные годы замужества.

— Так в Казань, — молвил Алексей.

— И в Казань не поеду, — решительно сказала Марья Гавриловна. — Там брат, там много родных и знакомых. Пойдут разговоры, пойдут пересуды… Нет, нет, не хочу, не поеду в Казань.

— Как же быть? — молвил Алексей… — Про Городец я проведывал, так раньше Вздвиженья там не будет попа — теперь, слышь, в разъездах… Где же венчаться-то?

— В церкви, — спокойно ответила Марья Гавриловна.

— Как в церкви?.. В какой?.. — с удивленьем спросил ее Алексей.

— Да вон хоть в этой, — указала Марья Гавриловна в окно на церковный верх, возвышавшийся над домами.

— Да это великороссийская!.. — сказал Алексей.

— А тебе немецкую, что ли, надо? — улыбнулась Марья Гавриловна.

— Грех ведь, Марья Гавриловна, — раздумчиво сказал Алексей.

— Не слыхал разве, что по нужде и закону применение бывает? — спросила Марья Гавриловна.

— Да оно конечно… Только, знаешь, как-то все думается… Грех-от, кажется, больно велик… — колебался Алексей. — Пожалуй, еще не простой грех, пожалуй, из непрощеных!.. Погодим лучше до Вздвиженья, как поп в Городец воротится.

— Не стану я ждать, — с живостью сказала Марья Гавриловна. — Тяжела мне такая жизнь — долго ее не вынесешь… Что я теперь стала?.. Сам посуди… Ни в тех ни в сех, от берега отстала, к другому не пристала, совестно даже на людей глаза поднять… Нет, Алеша, нет; ты уж не раздумывай… Не хочешь в великороссийской, в духовской [Единоверческой.] повенчаемся… Там обведут нас пóсолонь, Исайю петь не станут, чашу растопчешь, молитвы поп прочитает те ж самые, что и в часовне [У старообрядцев и единоверцев при совершении брака вокруг налоя ходят по солнцу. Исайя ликуй не поют, вино пьют из стеклянного сосуда, который потом жених бросает на пол и растаптывает ногой. До Никона патриарха это было всеобдержным обычаем, он сохранялся даже и на царских свадьбах.].

— Так-то оно так, да все как-то, знаешь, оно… — продолжал колебаться Алексей.

— Что еще? — быстро взглянув на него, спросила Марья Гавриловна.

— Да я все насчет греха-то… Прощеный ли? — говорил Алексей. — Однова я с церковником в бане парился, так и за это отец Афанасий на духу-то началил-началил меня, на поклоны даже поставил… А ведь это — сама посуди, — ведь это не баня!

— Полно-ка, голубчик, по времени исправимся, — перебила его Марья Гавриловна. — Ну поставит поп на поклоны… Эка важность!.. Как-нибудь да отмолимся.

— Делать, видно, нечего, в духовской так в духовской, — после долгого раздумья сказал Алексей.

— Оно ж и покрепче будет, — улыбаясь и обнимая Алексея, молвила Марья Гавриловна. — В духовской-то обвенчаемся, так венец не в пример будет крепче… Тогда уж ты меня как лапоть с ноги не сбросишь…

— Что ты, что ты?.. Эко слово какое сказала!.. — заговорил Алексей.

— А кто тебя знает!.. Я состареюсь, а ты еще в поре будешь… Как знать, что будет?.. — сказала Марья Гавриловна.

— Полно ты, полно!.. Эк, что выдумала!.. Придет же такое в голову!.. Да о чем же плакать-то?.. Что и в самом деле?.. Ну как не стыдно?.. — уговаривал Алексей Марью Гавриловну, а она, крепко прижавшись к плечу его, так и заливалась слезами.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я