Неточные совпадения
Француженка обратилась к кому-то с жалобой, но ей посоветовали прекратить дело,
так как в данном случае свои люди не могли
быть свидетелями против князя.
Княгиня Ирина Васильевна в это время уже
была очень стара; лета и горе брали свое, и воспитание внука ей
было вовсе не по силам. Однако делать
было нечего. Точно
так же,
как она некогда неподвижно оселась в деревне, теперь она засела в Париже и вовсе не помышляла о возвращении в Россию. Одна мысль о
каких бы то ни
было сборах заставляла ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век,
как живется», — говорила она и страшно не любила людей, которые напоминали ей о
каких бы то ни
было переменах в ее жизни.
Дорушка не
была так образована,
как Анна Михайловна; она даже с великим трудом объяснялась по-французски, но
была очень бойка, умна, искренна и необыкновенно понятлива.
Выйдя замуж и рожая детей, она оставалась
таким же сиротливым и бесхитростным ребенком,
каким была в доме своего московского дяди и благодетеля.
Это
была небольшая черненькая фигурка, некрасивая, неизящная, несимпатичная,
так себе,
как в сказке сказывается, «девка-чернявка», или,
как народ говорит, «птица-пигалица».
Так она, например, не могла видеть,
как бьют лошадь или собаку, и способна
была заплакать при известии, что застрелился какой-нибудь молодой человек, особенно если молодому человеку благоразумно вздумалось застрелиться от любви, но… но сама любить кого-нибудь, кроме себя и денег… этого Юлия Азовцова не могла, не умела и не желала.
Коммерческая двойка, влезавшая в то время в онёрную фигуру,
была честолюбива,
как все подобные двойки, но еще не заелась поклонениями,
была,
так сказать, довольно ручна и великодушно снизошла на матроскину просьбу.
Она знала, что в своих местах, на ней, «попрошайке», нищей, не женится никто, ибо
такого героизма она не подозревала в своих местных кандидатах на звание мужей, да ей и не нужны
были герои, точно
так же,
как ей не годились люди очень мелкие.
— Этак я не одна, и между тем никому не мешаю, — мечтательно досказала Юла. — Вы знаете, я ничего
так не боюсь в жизни,
как быть кому-нибудь помехою.
Если истинная любовь к природе рисовала в душе Долинского впечатления более глубокие, если его поэтическая тоска о незабвенной украинской природе
была настолько сильнее деланной тоски Юлии, насколько грандиозные и поражающие своим величием картины его края сильнее тщедушных, неизменных, черноземно-вязких картин, по которым проводила молочные воды в кисельных берегах подшпоренная фантазия его собеседницы, то зато в этих кисельных берегах
было так много топких мест, что Долинский не замечал,
как ловко тускарские пауки затягивали его со стороны великодушия, сострадания и их непонятных высоких стремлений.
— Что с вами
такое? — спросил Долинский. Юлия села на диван и закрыла платком лицо. Плечи и грудь ее подергивались, и
было слышно,
как она силится удержать рыдания.
«Да спасет тебя господь бог от
такой жены, — отвечала Долинскому сестра. —
Как ты с ними познакомился? Я знаю эту фальшивую, лукавую и бессердечную девчонку. Она вся ложь, и ты с нею никогда не
будешь счастлив».
«Не умею высказать,
как я рада, что могу тебе послать доказательство, что
такое твоя невеста, — писала Долинскому его сестра через неделю. — Вдобавок ко всему она вечно
была эффектница и фантазерка и вот провралась самым достойным образом. Прочитай ее собственное письмо и, ради всего хорошего на свете, бога ради не делай несчастного шага».
Как я понимаю любовь,
так любят один раз в жизни; но… я, может
быть, привыкну к нему и помирюсь с грустной необходимостью.
— Да-с! А вы бы, если вы человек
таких хороших правил,
так не торопились бы до свадьбы-то в права мужа вступать,
так это лучше бы-с
было, честнее. А и тебе, дуре, ништо, ништо, ништо, — оборотилась она к дочери. — Рюмь, рюмь теперь, а вот, погоди немножко,
как корсажи-то в платьях придется расставлять,
так и совсем тебя
будет прятать.
Автономии его решительно не существовало, и жизнь он вел прегорькую-горькую. Дома он сидел за работой, или выходил на уроки, а не то
так, или сопровождал жену, или занимал ее гостей. Матроска и Юлинька,
как тургеневская помещица,
были твердо уверены, что супруги
— Нет; а ты пресентиментальная особа, Аня, — начала, укладываясь в постель, Дорушка. — У тебя все
как бы
так, чтоб и волк наелся и овца б
была целою.
— Да, очень даже лучше, только, к несчастью, вот досадно, что это невозможно. Уж ты поверь мне, что его жена — волк, а он — овца. В нем
есть что-то
такое до беспредельности мягкое, кроткое, этакое, знаешь,
как будто жалкое, мужской ум, чувства простые и теплые, а при всем этом он дитя, правда?
— Нет, извините, господа, это вы-то, кажется, не знаете, что говорите! Любовь, деньги, обеспечения… Фу,
какой противоестественный винегрет! Все это очень умно, звучно, чувствительно, а самое главное то, что все это се sont des [
Есть (франц.)] пустяки. Кто ведет свои дела умно и решительно, тот все это отлично уладит, а вы, милашечки мои, сами неудобь какая-то, оттого
так и рассуждаете.
Так по-прежнему скучно, тоскливо и одиноко прожил Долинский еще полгода в Париже. В эти полгода он получил от Прохоровых два или три малозначащие письма с шутливыми приписками Ильи Макаровича Журавки. Письма эти радовали его,
как доказательства, что там, на Руси, у него все-таки
есть люди, которые его помнят; но, читая эти письма, ему становилось еще грустнее, что он оторван от родины и,
как изгнанник какой-нибудь, не смеет в нее возвратиться без опасения для себя больших неприятностей.
Никаких атрибутов старшинства и превосходства не
было заметно возле этого места, даже подножная скамейка возле него стояла простая, деревянная, точно
такая же скамейка,
какие стояли под ногами девушек и учениц.
— Благодарю за любезность, но не верю ей. Я очень хорошо знаю, что я
такое. У меня
есть совесть и,
какой случился, свой царь в голове, и, кроме их. я ни от кого и ни от чего не хочу
быть зависимой, — отвечала с раздувающимися ноздерками Дора.
— Да
как же вы хотите, чтобы
такая мировая идея
была узка, чтобы она,
так сказать, в аптечную коробочку, что ли, укладывалась?
— А-а! Вот то-то и
есть. Помните,
как Кречинский говорит о деньгах: «Деньги везде
есть, во всяком доме, только надо знать, где они лежат; надо знать,
как их взять.
Так точно и женщины: везде они
есть, в каждом общественном кружочке
есть женщины, только нужно их уметь найти!» — проговорила Дорушка, стукая внушительно ноготком по столу.
— Кошлачки! Кошлачки! — говорил он о них, — отличные кошлачки! Славные
такие, все
как на подбор шершавенькие, все серенькие,
такие, что хоть выжми их,
так ничего живого не выйдет… То
есть, — добавлял он, кипятясь и волнуясь, — то
есть вот, что называется, ни вкуса-то, ни радости, опричь самой гадости… Торчат на свете,
как выветрелые шишки еловые… Тьфу, вы, сморчки ненавистные!
Один раз, в самый ясный погожий осенний день, поздним утром,
так часов около двенадцати, к Анне Михайловне забежал Журавка, а через несколько минут,
как по сигналу, явились Шпандорчук и Вырвич, и у Доры с ними, за кофе, к которому они сошлись
было в столовую, закипел какой-то ожесточенный спор.
Прошел круглый год; Долинский продолжал любить Анну Михайловну
так точно,
как любил ее до маскарадного случая, и никогда не сомневался, что Анна Михайловна любит его не меньше. Ни о чем происшедшем не
было и помину.
Везде
было так тихо, что через три комнаты
было слышно,
как кто-нибудь шмыгал резиновыми калошами по парадной лестнице. Красивый и очень сторожкий кинг-чарльз Анны Михайловны Риголетка, непривыкшая к
такой ранней тишине, беспрестанно поднимала головку, взмахивая волнистыми ушами, и сердито рычала.
— Я там
было села у себя,
так даже
как будто страшно, — .молвила Анна Михайловна и после непродолжительного молчания добавила: — Ужасно дурная вещь одиночество!
— Киньте жребий, кому выпадет это счастье, — шутила Дора. — Тебе, сестра,
будет очень трудно уехать. Alexandrine твоя, что называется, пустельга чистая. Тебе положиться не на кого. Все тут без тебя в разор пойдет. Помнишь,
как тогда, когда мы
были в Париже.
Так тогда всего на каких-нибудь три месяца уезжали и в глухую пору, а теперь… Нет, тебе никак нельзя ехать со мной.
В этом романе,
как читатель мог легко видеть, судя по первой части, все
будут люди очень маленькие — до
такой степени маленькие, что автор считает своей обязанностью еще раз предупредить об этом читателя загодя.
— Я полагаю, что здесь можно остричься? Илье Макаровичу вовсе не
было никакой необходимости стричься, потому что он,
как художник, носил длинную гривку, составлявшую, до введения в Российской Империи нигилистической ереси, исключительную привилегию василеостровских художников. И нужно вам знать, что Илья Макарович
так дорожил своими лохмами, что не расстался бы ни с одним вершком их ни за
какие крендели; берег их
как невеста свою девичью честь.
Раз Илья Макарович купил случайно пару орлов и одного коршуна и решился заняться приручением хищных птиц. Птицы
были посажены в железную клетку и приручение их началось с того, что коршун разодрал Илье Макаровичу руку. Вследствие этого несчастного обстоятельства, Илья Макарович возымел к коршуну
такую же личность,
какую он имел к своему ружью, и все приручение ограничивалось тем, что он не оказывал никакого внимания своим орлам, но зато коршуна раза три в день принимался толкать линейкой.
Не прошло года,
как Илья Макарович возымел некоторую личность и против своей Луизы; но с Луизой
было не
так легко справиться,
как с ружьем или с коршуном.
— Если б я
была хоть вполовину
так хороша,
как эта дура, — рассуждала с собою m-lle Alexandrine, глядя презрительно на Анну Михайловну, — что бы я только устроила… Tiens, oui! Oui… une petite maisonnette et tout ca. [Вот-вот! Маленький домик и все
такое (франц.).]
—
Так как же это по-вашему
было?
— Все это может
быть так; я только один раз всего ехала далеко на лошадях, когда Аня взяла меня из деревни, но терпеть не могу,
как в вагонах запирают, прихлопнут, да еще с наслаждением ручкой повертят: дескать, не смеешь вылезть.
—
Какое прелестное,
какое завидное детство! Вы не
будете ревновать меня, если я стану любить вашу мать
так же,
как вы?
— Вы знаете… вот мы ведь друзья, а я, впрочем, никогда и вам не открывал
так мою душу. Вы думаете, что я только слаб волею… нет! Во мне еще сидит какой-то червяк! Мне все скучно; я все
как будто не на своем месте; все мне кажется… что я сделаю что-то дурное, преступное, чего никогда-никогда нельзя
будет поправить.
Горе этой женщины
было в самом деле
такое грациозное, поэтическое и милое, что и жаль ее
было, и все-таки нельзя
было не любоваться самым этим горем. Дорушка переменила место прогулок и стала навещать Жервезу. Когда они пришли к „молочной красавице“ в первый раз, Жервеза ужинала с сыном и мужниной сестренкой. Она очень обрадовалась Долинскому и Доре; краснела, не знала,
как их посадить и чем угостить.
—
Поет! Ах, нет, не
поет он. Вы ведь не знаете, mademoiselle,
как он меня любит: он
такой недурненький и всегда хочет целовать меня… Я просто, когда только вздумаю, кто ему там чистит его белье, кто ему починит, если разорвется его платье, и мне
так хочется плакать, мне делается
так грустно… когда я только подумаю, что…
— Извиняю. Если бы Жервеза
была не
такая женщина,
какая она
есть; если бы она любила в муже самое себя, а не его, тогда это, разумеется,
было бы неизвинительно; но когда женщина любит истинно, тогда ей должно прощать, что она смотрит на любимого человека
как на свою собственность и не хочет потерять его.
Она любит потому, что любит его, а не себя, и потом все уж это у нее
так прямо идет — и преданность ему, и забота о нем, и боязнь за него, а у нас пойдет марфунство:
как? да что? да, может
быть, иначе нужно?
— Правда в ваших словах чувствуется великая и, конечно, внутренняя правда, а не логическая и, стало
быть, самая верная; но ведь вот
какая тут история: думаешь о любви как-то
так хорошо, что
как ни повстречаешься с нею, все обыкновенно не узнаешь ее!.. Все она беднее чем-то. И опять хочется настоящей любви,
такой,
какая мечтается, а настоящая любовь…
Не нужно много трудиться над описанием этих сине-розовых вечеров береговых мест Средиземного моря: ни Айвазовского кисть, ни самое художественное перо все-таки не передают их верно. Вечер
был божественный, и Дора с Долинским не заметили,
как дошли до домика молочной красавицы.
— Вот то-то оно и
есть, Дарья Михайловна, что суд-то людской—не божий: всегда в нем много ошибок, — отвечал спокойно Долинский. — Совсем я не обезьянка петербургская, а худ ли, хорош ли, да уж
такой,
каким меня Бог зародил. Вам угодно, чтобы я оправдывался — извольте! Знаете ли вы, Дарья Михайловна, все, о чем я думаю?
— Ну, смотрите,
какие штучки наплетены на белом свете! Вот я сейчас бранила людей за трусость, которая им мешает взять свою,
так сказать, долю радостей и счастья, а теперь сама вижу, что и я совсем неправа.
Есть ведь
такие положения, Нестор Игнатьич, перед которыми и храбрец струсит.
— Чего вы! Я ведь
так говорю, что вздумается. Она
была очень встревожена и проговорила эти слова,
как обыкновенно говорят люди, вдруг спохватясь, что они сделали самый опрометчивый вопрос.
— Смотрите, — сказала она, заслонив волосами лицо Долинского, — я, точно,
как говорят наши девушки: «халдей опаляющий». Надо ж, чтобы у меня
были такие волосы,
каких нет у добрых людей. Вот если бы у вас
были такие волосы, — прибавила она, приложив к его виску прядь своих волос, — преуморительный
был бы.
У меня
есть люди, которые за меня заступятся, и если вы не хотите поступать честно,
так вас хорошенько проучат,
как негодяя.