Неточные совпадения
Пять лет у молодого супружества
не было детей,
а потом явилась дочь Аннушка, и вслед за
тем Михайлинька умер от простуды, поручив свою дочь и жену заботам и милостям совершенно состарившейся княгини.
— После моей смерти ступай куда хочешь,
а при мне
не делай глупостей, — говорила она Анне Михайловне,
не замечая, что
та в ее-то именно присутствии и делает самую высшую глупость из всех глупостей, которые она могла бы сделать.
Кончилось
тем, что «приупадавший» дом Долинских упал и разорился совершенно. Игнатий Долинский покушал спелых дынь-дубровок, лег соснуть, встал часа через два с жестокою болью в желудке,
а к полуночи умер. С него распочалась в городе шедшая с северо-запада холера. Ульяна Петровна схоронила мужа,
не уронив ни одной слезы на его могиле, и детям наказывала
не плакать.
Во что бы
то ни стало он хотел быть сильным господином своих поступков и самым безжалостным образом заставлял свое сердце приносить самые тяжелые жертвы
не разуму,
а именно решимости выработать в себе волю и решимость.
Она любила богатство и в глаза величала
тех богачей, от которых можно было чем-нибудь пощетиться; но в душе она
не терпела всех, кто родом, племенем, личными достоинствами и особенно состоянием был поставлен выше и виднее ее,
а выше и виднее ее были почти все.
— То-то, уж хоть бы нам
не мешали,
а то где нам, грешным! — замечала с
тою же снисходительной улыбкой Юлия.
А между
тем Юлинька никак
не могла полюбить своего мужа, потому что женщины ее закала
не терпят, даже презирают в мужчинах характеры искренние и добрые, и эффектный порок для них гораздо привлекательнее;
а о
том, чтобы щадить мужа, хоть
не любя, но уважая его, Юлинька, конечно, вовсе и
не думала: окончив одну комедию, она бросалась за другою и входила в свою роль.
По ее соображениям, это был хороший и верный метод обезличить кроткого мужа, насколько нужно, чтобы распоряжаться по собственному усмотрению, и в
то же время довести свою мать до совершенной остылицы мужу и в удобную минуту немножко поптстить его, так, чтобы
не она,
а он бы выгнал матроску и Викторинушку из дома.
А матроске положительно
не везло в гостиной: что она ни станет рассказывать о своих аристократических связях — все выходит каким-то нелепейшим вздором, и к
тому же, в этом же самом разговоре вздумавшая аристократничать матроска, как нарочно, стеариновую свечу назовет стерлиновою, вместо сиропа — суроп, вместо камфина — канхин.
Главная выгода моего места заключается в
том, что вы его никогда
не узнаете,
а если узнаете,
то не можете меня более мучить и терзать.
— Конечно;
а то, господи, что же это в самом деле за напасть такая! Опять бы надо во второй раз перед одним и
тем же господином извиняться.
Не верю.
— Нет, извините, господа, это вы-то, кажется,
не знаете, что говорите! Любовь, деньги, обеспечения… Фу, какой противоестественный винегрет! Все это очень умно, звучно, чувствительно,
а самое главное
то, что все это се sont des [Есть (франц.)] пустяки. Кто ведет свои дела умно и решительно,
тот все это отлично уладит,
а вы, милашечки мои, сами неудобь какая-то, оттого так и рассуждаете.
— Вот, вот, вот! Это—самое лучшее средство разрешать себе все пословицами,
то есть чужим умом! Ну, и поздравляю вас, и оставайтесь вы при своем, что вороны куста боятся,
а я буду при
том, что соколу лес
не страшен. Ведь, это тоже пословица.
Все здесь давало чувствовать, что хозяйки устраивались тут для
того, чтобы жить,
а не для
того, чтобы принимать гостей и заботиться выказываться пред ними с какой-нибудь изящной стороны.
— Но ведь подите же с нами! — говорила Дора. — Наняли квартиру с
тем, чтобы кому-нибудь эти две комнаты уступить,
а перешли сюда, и баста; вот третий месяц
не можем решиться. Мужчин боимся, женщин еще более,
а дети на наше горе
не нанимают; ну, кто же нам виноват, скажите пожалуйста?
— Сами вы можете говорить что вам угодно,
а все-таки вы
не то, что тут названо нигилистом.
— Да
не веселья, но помилуйте, что же это целую жизнь сообщать, в виде новостей,
то, что каждому человеку давно очень хорошо известно: «
А знаете ли, что мужик тоже человек?
— Нет-с; уж это извините, пожалуйста; этому я
не верю! Теория—сочинение,
а жизнь—жизнь. Жизнь — это
то. что есть, и
то, что всегда будет.
—
То есть как же это о нем позаботиться? Кому я могу доставить какое-нибудь счастье—я всегда очень рада:
а всем,
то есть целому человечеству — ничего
не могу сделать: ручки
не доросли.
— Мимо чего пойду,
то сделаю — позволения ни у кого просить
не стану,
а то, говорю вам, надо быть очень умной.
— То-то вот от ширины-то ее ей и
не удается до сих пор воплотиться-то;
а вы поуже, пояснее формулируйте.
— Ну-с, так и говорить
не стоит. Что мне за радость открывать перед ними свою душу! Для меня что очень дорого,
то для них ничего; вас вот все это занимает серьезно,
а им лишь бы слова выпускать; вы убеждаетесь или разубеждаетесь в чем-нибудь,
а они много — что если зарядятся каким-нибудь впечатлением,
а то все так…
— Ну, хорошо-с, ну, положим, вы можете себе создать этакое другое независимое положение,
а те, которые
не могут?
— Да что ж, Дарья Михайловна, унизительно, вы говорите? Позвольте вам заметить, что в настоящем случае вы несколько неосторожно увлеклись вашим самолюбием. Мы хлопочем вовсе и
не о вас —
то есть
не только
не о вас лично,
а и вообще
не об одних женщинах.
— Барыньский, дамский — одним словом, как там хотите, только
не женский, потому что, если дело идет о
том, чтобы русская женщина трудилась, так она, русская-то женщина, monsieur Шпандорчук, всегда трудилась и трудится, и трудится нередко гораздо больше своих мужчин.
А это вы говорите о барышнях, о дамах — так и
не называйте же ихнего вопроса нашим, женским.
— Если об общем счастии, о мужском и о женском,
то я вовсе
не думаю, чтобы женщины стали счастливее. если мы их завалим работой и заботой;
а мужчина, который, действительно, любит женщину,
тот сам охотно возьмет на себя все тяжелейшее.
Может быть,
не половина,
а восемь десятых, даже все почти, что вы заработаете, будет принадлежать ей,
а не вам, несмотря на
то, что это будет заработано вашими руками.
— Да-с, да это
не о
том,
а о
том, что Дарья Михайлов-па с вами, я думаю, в чем ведь упражняется? Все
того же Шекспира, небось, заставляет себе переводить?
Илье Макаровичу и даже проницательной Доре и в ум
не приходило пощупать Анну Михайловну или Долинского с их сердечной стороны.
А тем временем их тихие чувства крепли и крепли.
Все посмотрели на него с некоторым удивлением, но никто
не сказал ни слова,
а между
тем Долинский швырнул в сторону тальму, торопливо подошел к двери, которая вела в рабочую комнату, и, притворив ее без всякого шума, схватил Дорушку за руку и, весь дрожа всем телом, сказал ей...
Между
тем все столпились у окна,
а Долинский, шепнув им: «Видите, Бобка на карнизе!»—выбежал и, снова возвратясь через секунду, проговорил, задыхаясь — «Бога ради, чтоб
не было шума! Анна Михайловна! Пожалуйста, чтоб ничто
не привлекало его внимания!»
Было известно также и
то, что Долинский иногда сам очень сбивается с копейки и что в одну из таких минут он самым мягким и деликатным образом попросил их,
не могут ли они ему отдать что-нибудь; но ответа на это письмо
не было,
а Долинский перестал даже напоминать приятелям о долге.
Была зима. Святки наступили. Долинскому кто-то подарил семейный билет на маскарады дворянского собрания. Дорушка во что бы
то ни стало хотела быть в этом маскараде,
а Анне Михайловне, наоборот, смерть этого
не хотелось и она всячески старалась отговорить Дашу. Для Долинского было все равно: ехать ли в маскарад или просидеть дома.
— Да, конечно… Борьба…
а не выйдешь из этой борьбы победителем,
то все-таки знаешь, что я — человек, я спорил, боролся, но
не совладал,
не устоял.
Так время подходило к весне; Дорушка все
то вставала,
то опять ложилась и все хворала и хворала; Долинский и Анна Михайловна по-прежнему тщательно скрывали свою великопостную любовь от всякого чужого глаза, но, однако,
тем не менее никто
не верил этому пуризму, и в мастерской, при разговорах об Анне Михайловне и Долинском, собственные имена их
не употреблялись,
а говорилось просто: сама и ейный.
— Все врет! Как вы все без меня изоврались! — говорила Даша, улыбаясь через силу, —
а особенно вы и Анна. Что ни ступите,
то солжете. Ну, вот читайте мне Лермонтова—я его никому
не отдала, — и Даша, достав из-под подушки роскошно переплетенное издание стихотворений Лермонтова, подала его Долинскому.
— Да
не то, что надо. Об этом уж и говорить нечего, что надо;
а как ее везть? Как ее уговорить ехать?
— То-то;
а то ведь, пожалуй, уж
не увидимся до радостного утра.
— Ну, и наблюдайте друг за другом,
а главное дело, Нестор Игнатьич…
то, что это я хотела сказать?.. Да, берегите, бога ради, Дору. Старайтесь, чтоб она
не скучала, развлекайте ее…
Одиночество сухим чучелом вырастало в холодном полумраке белесоватой полярной ночи, в которую смотришь
не то как в день,
не то как в ночь,
а будто вот глядишь по какой-то обязанности в седую грудь сонной совы.
И потому кто хочет слушать что-нибудь про тиранов или про героев,
тому лучше далее
не читать этого романа;
а кто и за сим
не утратит желания продолжать чтение, такого читателя я должен просить о небольшом внимании к маленькому человечку, о котором я непременно должен здесь кое-что порассказать.
Он
не только
не хотел зарабатывать нового карбованца, пока у него в кармане был еще хоть один старый, но даже при виде сала или колбасы способен был забывать о целом мире, и, чувствуя свою несостоятельность оторваться от съедаемого, говаривал: «
а возьмить, будьтэ ласковы, або ковбасу от менэ, або менэ от ковбасы,
а то або я зъим, або вона менэ зъист».
— Квакай, матушка, — отвечал Илья Макарович, и без
того недовольный
тем, что его почти насильно уводят домой. — Научись говорить по-русски, да тогда и квакай;
а то капусту выучилась есть вместо апельсин,
а говорить в пять лет
не выучилась. Ну, прощайте, Анна Михайловна! — добавил он, взяв шляпу и подав свернутую кренделем руку подруге своей жизни.
— Идите уж, полно толковать, — сказала Анна Михайловна, видя, что итальянка сердится и несколько раз еще толкнула локтем Журавку, который
не замечал этого, слагая свой панегирик некогда сильно захаянной им русской женщине. — Идите,
а то того и гляди, что гром грянет и перекреститься
не успеете.
— О, нет! Три или четыре раза за все лето, и
то брат 'его затаскивал. У нас случилось много русских и Долинский был так любезен, прочел у нас свою новую повесть.
А то, впрочем, и он тоже нигде
не бывает. Они всегда вдвоем с вашей сестрой. Вместе бродят по окрестностям, вместе читают, вместе живут, вместе скрываются от всех глаз!.. кажется, вместе дышат одной грудью.
—
Не то, что очень неприлично,
а…
—
А так! У них пению время,
а молитве час. Они
не требуют, чтоб люди уродами поделались за
то, что их матери
не в
тот,
а в другой год родили. У них божие идет богови,
а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и
не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек
не дал бог,
а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
Долинский отдыхал после срочной работы и трудился только тогда, когда ему хотелось,
а Даша поправлялась
не по дням,
а по часам, и опять стала делаться
той же обворожительной, розовой ундиной, какою она была до своей несчастной болезни.
—
Не понимаю я, — начала она через несколько минут, — как это делается все у людей… все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и презирают за
то, что только уважать можно,
а уважают за
то, за что отвернуться хочется от человека. Трусы!
— Как мне надоела эта петербургская фраза! Так говорят
те, которые ровно никого и ничего
не любят;
а бы
не такой человек. Вы мне скажите, какая разница в ваших теперешних чувствах к людям с
теми чувствами, которые жили в вас прежде?