Неточные совпадения
Все это
за обычай стало делом, имеющим правильное течение, которое,
как все верили, должно завершиться венцом.
Матери очень многих девиц, поставленных гораздо лучше, чем дочь доктора Гриневича, и гораздо положительнее ее обеспеченных, не пренебрегли бы таким женихом,
как Висленев, а Сашеньке Гриневич партия с Висленевым, по всеобщему приговору, была просто клад,
за который эта девушка должна была держаться крепче.
Дети дулись, но их никто не мирил и никто не уговаривал;
за ними, однако, наблюдали со вниманием и очень радовались, когда ссора прекращалась и между ними восстанавливалась дружба и согласие, а это случалось всегда немедленно после того,
как Иосаф Висленев, переломив свою гордость и изыскав удобную минуту уединенного свидания с Сашей, просил у нее прощения.
Однажды лишь одной досужей соседке вдовы Висленевой удалось подслушать,
как Саша журила Иосафа Платоновича
за его опыты в стихотворстве.
Флора не плакала и не убивалась при материном гробе, и поцеловала лоб и руку покойницы с таким спокойствием,
как будто здесь вовсе и не шло дело о разлуке. Да оно и в самом деле не имело для Флоры значения разлуки: они с матерью шли друг
за другом.
Та,
как выше сказано, предложение это отклонила, и генерал более
за нее не сватался; но в это же время отец Саши, старый инспектор Гриневич, ни село ни пало, получил без всякой просьбы чистую отставку.
В городе проговорили, что это не без синтянинской руки, но
как затем доктору Гриневичу, не повинному ни в чем, кроме мелких взяток по должности (что не считалось тогда ни грехом, ни пороком), опасаться
за себя не приходилось, то ему и на мысль не вспадало робеть пред Синтяниным, а тем более жертвовать для его прихоти счастием дочери.
По поводу этой свадьбы пошли самые разнообразные толки. Поступок молодой генеральши объясняли алчностью к деньгам и низостью ее характера, и
за то предсказывали ей скорую смерть,
как одной из жен Рауля Синей Бороды, но объяснения остаются и доселе в области догадок, а предсказания не сбылись.
Нива смерти зреет быстро. Вслед
за Гриневичами умерла вскоре и старуха Висленева. Проживя с год при сыне в одном из отдаленных городов и затем в Петербурге, она вернулась домой с окончившею курс красавицей дочерью, Ларисою, и не успела путем осмотреться на старом пепелище в своем флигельке,
как тоже скончалась.
— Нет, я что-то этого условия не помню! Когда ты
за мной ухаживал, ты мне ни о
каких тринкгельдах тогда не говорил, — возразила майорша.
— «Золотой лягушки», — отвечал Форов, играя своим ценным брелоком. — Глафире Васильевне охота шутить и дарить мне золото, а я философ и беру сей презренный металл в
каком угодно виде, и особенно доволен, получая кусочек золота в виде этого невинного создания, напоминающего мне поколение людей, которых я очень любил и с которыми навсегда желаю сохранить нравственное единение. Но жениться на Бодростиной… ни
за что на свете!
—
За что же ты ее черту-то предлагаешь? Расскажи же,
как вы увиделись, оба были смущены и долго молчали, а потом…
Горданова на минуту только смутила цифра 12. К
какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил, что она не может относиться к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а не той, которая наступит вслед
за нынешним вечером.
—
Какой же ты после этого нигилист, если тебе совестно деньги брать? Бери, пожалуйста, не совестись. Не далеко время, когда у тебя будут средства, которыми ты разочтешься со мною
за все сразу.
—
Как вам угодно, для живой женщины наедаться
за труд не было, не есть ныне и никогда не будет задачею существования, и потому и в этом вопросе, — если это вопрос, — круг обойден, и просится нечто новое, это уже чувствуется.
— Ах, полно бога ради, цена, которую они платят, мне ровесница. Синтянин, с тех пор
как выехали Гриневичи, платит
за этот дом шестьсот рублей, не я же стану набавлять на них… С
какой стати?
— Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь
за все втрое, а берешь то же самое, что и сто лет тому назад брала. Это невозможно. Я даже удивляюсь,
как им самим это не совестно жить
за старую цену, и если они этого не понимают, то я дам им это почувствовать.
Покойная ночь, которую все пожелали Висленеву, была неспокойная. Простясь с сестрой и возвратясь в свой кабинет, он заперся на ключ и начал быстро ходить взад и вперед. Думы его летели одна
за другою толпами, словно он куда-то несся и обгонял кого-то на ретивой тройке, ему, очевидно, было сильно не по себе: его точил незримый червь, от которого нельзя уйти,
как от самого себя.
— Весь я истормошился и изнемог, — говорил он себе. — Здесь
как будто легче немного, в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они не будут знать, что я из себя сделал?.. Кто я и что я?.. Надо, надо спасаться! Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило
за полдень, а я еще не доиграл ни одной… нет, нужна решимость… квит или двойной куш!
Конец спустившегося одеяла задел
за лежавший на полу колокольчик, и тот, медленно дребезжа о края язычком, покатился по полу. Вот он описал полукруг и все стихло, и снова нигде ни дыхания, ни звука, и только слышно Висленеву,
как крепко ударяет сердце в его груди; он слегка разомкнул ресницы и видит — темно.
Висленев отменил это намерение и тихо возвратился в свой кабинет. Осторожно,
как можно тише притворил он
за собою дверь из залы, пробрался к камину, на котором оставил портфель, и вдруг чуть не свалил заветных часов. Его даже облил холодный пот, но он впотьмах, не зная сам,
каким чудесным образом подхватил часы на лету; взял в руки портфель и, отдохнув минуту от волнения, начал хладнокровно шарить руками, ища по полу заброшенного ножа.
— Выйдя замуж
за Михаила Андреевича, — продолжала Бодростина, — я надеялась на первых же порах, через год или два, быть чем-нибудь обеспеченною настолько, чтобы покончить мою муку, уехать куда-нибудь и жить,
как я хочу… и я во всем этом непременно бы успела, но я еще была глупа и, несмотря на все проделанные со мною штуки, верила в любовь… хотела жить не для себя… я тогда еще слишком интересовалась тобой… я искала тебя везде и повсюду: мой муж с первого же дня нашей свадьбы был в положении молодого козла, у которого чешется лоб, и лоб у него чесался недаром: я тебя отыскала.
— Потом: ухаживай, конечно, не
за первою встречною и поперечною, — падучих звезд здесь много,
как везде, но их паденья ничего не стоят: их пятна на пестром незаметны, — один белый цвет марок, — ударь
за Ларой, — она красавица, и, будь я мужчина, я бы сама ее в себя влюбила.
— Нет, мой милый друг, я иду в дело, завещая тебе
как Ларошжаклен: si j'avance, suivez-moi; si je recule, tuez-moi, si je meurs, vengez-moi; [если я пойду вперед, следуйте
за мной; если я отступлю, убейте меня; если я погибну, отомстите
за меня (франц.).] хотя знаю, что последнего ты ни
за что не исполнишь.
За час или
за полтора до того,
как Иосаф Платонович убирался и разговаривал с сестрой у себя в доме, на перемычке пред небольшою речкой, которою замыкалась пустынная улица загородной солдатской слободы, над самым бродом остановилось довольно простое тюльбюри Синтяниной, запряженное рослою вороною лошадью.
—
Как страшно, — сказала Форова, — она точно следит
за тобой и во сне и наяву. Прощай, Господь с тобой.
В это время на тропинке показался майор Форов. Он был в старом, грязном-прегрязном драповом халате, подпоясанном засаленными шнурами;
за пазухой у него был завязан ребенок, в левой руке трубка, а в правой книга, которую он читал в то самое время,
как дитя всячески старалось ее у него вырвать.
— Да гроза непременно будет, а кто считает свое существование драгоценным, тому жутко на поле,
как облака заспорят с землей. Вы не поддавайтесь лучше этой гили, что говорят, будто стыдно грозы трусить. Что
за стыд бояться того, с кем сладу нет!
— Да куда же бежать-с? Кругом поле, ни кола, ни двора, в город назад семь верст, до Бодростинки четыре, а влево не больше двух верст до Синтянина хутора, да ведь все равно и туда теперь не добежишь. Видите,
какой полил. Ух,
за рубашку потекло!
Страдая, ты, казалось, не страдал,
Ты брал удары и дары судьбы,
Благодаря
за то и
за другое,
И ты благословен!..
Дай мужа мне, которого бы страсть
Не делала рабом, и я укрою
Его души моей в святейших недрах,
Как я укрыл тебя.
Кому же было заняться этим сводом,
как не Горданову? Он
за это и взялся, и в длинной речи отменил грубый нигилизм, заявленный некогда Базаровым в его неуклюжем саке, а вместо его провозгласил негилизм — гордановское учение, в сути которого было понятно пока одно, что негилистам дозволяется жить со всеми на другую ногу, чем жили нигилисты. Дружным хором кружок решил, что Горданов велик.
Ванскок должна была этому поверить. Но сколько она ни работала над своими нервами, результаты выходили слабые, между тем
как одна ее знакомая, дочь полковника Фигурина, по имени Алина (нынешняя жена Иосафа Висленева), при ней же, играя на фортепиано, встала, свернула голову попугаю и, выбросив его
за окно, снова спокойно села и продолжала доигрывать пьесу.
Коварная красавица Глафира Васильевна Агатова предательски изменила принципу безбрачия и вышла замуж церковным браком
за приезжего богатого помещика Бодростина, которого ей поручалось только не более
как обобрать, то есть стянуть с него хороший куш «на общее дело».
Некто из правоверных, Казимира Швернотская, тоже красавица,
как и Бодростина, никого не спросясь, вышла замуж
за богатого князя Вахтерминского, и что же?
—
Как, что,
за кого? — удивились все хором.
Опять те же вопросы:
как, что и
за кого?
Казимира Швернотская,
как оказалось,
за пояс заткнула Глафиру Агатову и отлила такую штуку, что все разинули рты.
— Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся
за дело, так одним делом тогда и занимаются, и не спорят,
как вы, что честно и что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только в малом хозяйстве.
[«О,
как приятно и почетно умереть
за родину!» (Гораций)] Борьба
за существование, дружок, не то что борьба
за лягушку.
— Да ищи того суда,
как Франклина в море: по суду-то на сто рублей оштрафуют, а без суда на пять тысяч накажут,
как пить дадут. Нет, если бы это написать, да
за границей напечатать.
Висленев назвал своего «соседа по имению», Феоктиста Меридианова, который пришел в своих кимрских туфлях и все терпеливо прослушал, и потом, по своему обыкновению, подражая простонародному говору, сказал, что
как все это не при нем писано, то он не хочет и лезть с суконным рылом в калачный ряд, чтобы судить о такой политичной материи, а думает лишь только одно, что в старину
за это
— И он,
как он ни прост, поймет, что бумаги надо выручить. Впрочем, это уже будет мое дело растолковать ему, к чему могут повести эти бумаги, и он поймет и не постоит
за себя. А вы, Алина Дмитриевна, — обратился Горданов к даме, бесцеремонно отгадывая ее имя, — вы можете тогда поступить по усмотрению: вы можете отдать ему эти бумаги после свадьбы, или можете и никогда ему их не отдавать.
Но
как бы кому ни казалась эта история, важнейший смысл ее для Висленева был тот, что его женили и женили настоящим, крепким манером, после чего он имел полную возможность доказать справедливость слов, что «жена не рукавица и ее с белой ручки не стряхнешь, да
за пояс не заткнешь».
В эти два года он беспрестанно подвергался таким пертурбациям, что, не имей он своей природной доброты, легкости и покладливости, и не будь при нем Горданова, мастерски дававшего ему приемы хашиша пред каждою новою операцией, совершаемою над ним его женой и ее другом Кишенским, ему бы давно надо было десять раз умереть смертью самоубийцы; но Висленеву,
как заметила Катерина Астафьевна Форова, бог
за доброту только лица прибавил, то есть Иосаф Платонович, не состаревшись, оплешивел.
Он не один раз намекал своей жене, что он не даром ест
за ее столом и согревает немощную плоть свою под ее кровом, он
за все это хотел рассчитаться:
за все это думал заплатить по ходячей петербургской таксе, чем и утешался, трактуя свою жену не иначе
как своею квартирною хозяйкой, до которой ему не было и нет никакого дела.
Горданову Иосаф Висленев сообщал и свои надежды, что эти три тысячи зато будут для него последним уроком, что он их выплатит,
как наказание
за свою неуместную доверчивость, и откланяется; но пока он искал средства расплатиться и раскланяться, прошло еще полгода, и ему был предъявлен второй счет на такую же сумму, от признания которой не было возможности уклониться после того,
как эта статья раз уже была признана, и Висленев явился должником своей жены уже не на три, а на шесть тысяч рублей.
— Что? — заговорил он. — Вспомни-ка,
как ты сам стегал людей и жарил
за противодействие женам? Вспомни-ка, милый друг, вспомни все это, да примерь на себя. Хорошо тебе будет,
как твои прецеденты-то в суде так и замрут при закрытых дверях, а в газетах пойдут тебя жарить? Оправдываться, что ли, станешь?
Выплеснутая на него вода сбегала теперь мелкими серебристыми каплями с его волос, с пальцев его дрожащих рук, с его платья, с его сомлевших колен: словно все существо его плакало, и слезы его лились на пол той самой комнаты, где
за два года пред этим он был продан
как пария,
как последний крепостной раскрепощенной России.
—
За что меня благодарить? Я тебе даю лучший совет,
какой только возможно. Плати оброк, дай им свой страховой полис в обеспечение долга и будь снова свободным человеком, и я возьму тебя к своему предприятию.
— Разумеется,
как пить дадут. Теперь ведь я им все поприделал и Елена Дмитриевна будет вдова Висленева, чего же им ждать и отчего не взять
за меня двенадцать тысяч?