Неточные совпадения
Вот этот-то особенный уголок
я и принимаюсь описывать.
— Чей! Да
я вот тебя
и бивал, да не хвастаю, а то еще чей!
Вот и стою
я раз в карауле.
Вот, например, тут был один человек, которого только через много-много лет
я узнал вполне, а между тем он был со
мной и постоянно около
меня почти во все время моей каторги.
Я, дескать, Михайлов,
вот так
и так, иду в каторгу не каторгу, а в какое-то «особое отделение».
Но однажды — никогда не могу простить себе этого — он чего-то по моей просьбе не выполнил, а между тем только что взял у
меня денег,
и я имел жестокость сказать ему: «
Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то не делаете».
Вот почему с первого взгляда каторга
и не могла
мне представиться в том настоящем виде, как представилась впоследствии.
Вот почему
я и сказал, что если
и смотрел на все с таким жадным, усиленным вниманием, то все-таки не мог разглядеть много такого, что у
меня было под самым носом.
Об этом
я кой-что скажу после, но, к слову пришлось: поверят ли, что
я видал сосланных на двадцатилетний срок, которые
мне самому говорили, очень спокойно, такие, например, фразы: «А
вот подожди, даст бог, кончу срок,
и тогда…» Весь смысл слова «арестант» означает человека без воли; а тратя деньги, он поступает уже по своей воле.
— А по разным качествам
и мы происходили.
Вот тогда-то, братцы,
и получил
я первые двести…
— Ну, да черт с тобой
и с дядюшкой, не стоит
и говорить! А хорошее было слово хотел сказать. Ну, так
вот, братцы, как это случилось, что недолго
я нажил в Москве; дали
мне там напоследок пятнадцать кнутиков, да
и отправили вон.
Вот я…
«Так
вот друг, которого
мне посылает судьба!» — подумал
я,
и каждый раз, когда потом, в это первое тяжелое
и угрюмое время,
я возвращался с работы, то прежде всего, не входя еще никуда,
я спешил за казармы, со скачущим передо
мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его голову
и целовал, целовал ее,
и какое-то сладкое, а вместе с тем
и мучительно горькое чувство щемило
мне сердце.
И помню,
мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что
вот на всем свете только
и осталось теперь для
меня одно существо,
меня любящее, ко
мне привязанное, мой друг, мой единственный друг — моя верная собака Шарик.
—
Я вот хотел вас про Наполеона спросить. Он ведь родня тому, что в двенадцатом году был? (Петров был из кантонистов
и грамотный.)
— А
вот горох поспеет — другой год пойдет. Ну, как пришли в К-в —
и посадили
меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со
мной человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу — трус народ. «Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась сам с ним поговори!» — даже ухмыляются на
меня. Молчу
я.
«Да,
вот как», — говорю; да как кинусь на него вдруг да в самый живот ему так-таки весь нож
и впустил. Ловко пришлось. Покатился, да только ногами задрыгал.
Я нож бросил.
Но, несмотря на это,
я все-таки замечу, что ничто так не раздражает арестантов, да
и вообще всех нижних чинов, как
вот этакие выражения начальников.
—
Вот оттуда-то
меня уж
и прислали сюда, — заметил Баклушин.
Так
вот, говорит, Саша, он богатый,
и это для
меня счастье; так неужели ж ты
меня моего счастья хочешь лишить?»
Я смотрю: она плачет,
меня обнимает…
Пришел
я домой, лег на койку
и думаю:
вот сейчас возьмут.
— Нет, Степка, это ты врешь, — подтверждает первый, принимая от целовальника чашку, — потому ты
мне деньги должен; совести нет
и глаза-то у тебя не свои, а заемные! Подлец ты, Степка,
вот тебе; одно слово подлец!
— А
я тебе
вот что, пьяная ты харя, скажу, — перебивает потерявший терпение Степка. — Слушай да всякое мое слово считай:
вот тебе свет пополам; тебе полсвета
и мне полсвета. Иди
и не встречайся ты больше
мне. Надоел!
— Так уж
я вот опомнясь
и послал моим родичам отсюда слезницу: авось деньжонок пришлют. Потому, говорили,
я против родителев моих шел. Неуважительный был.
Вот уж седьмой год, как послал.
— Так
вот не соблаговолите ли
мне по сей причине на косушку?
Я ведь, Александр Петрович, все чай пил сегодня, — прибавил он в умилении, принимая деньги, —
и так
я этого чаю нахлестался, что одышка взяла, а в брюхе как в бутылке болтается…
Но
вот, —
и решительно не понимаю, как это всегда так случалось, — но
я никогда не мог отказаться от разных услужников
и прислужников, которые сами ко
мне навязывались
и под конец овладевали
мной совершенно, так что они по-настоящему были моими господами, а
я их слугой; а по наружности
и выходило как-то само собой, что
я действительно барин, не могу обойтись без прислуги
и барствую.
И вот теперь, как
я пишу это, ярко припоминается
мне один умирающий, чахоточный, тот самый Михайлов, который лежал почти против
меня, недалеко от Устьянцева,
и который умер, помнится, на четвертый день по прибытии моем в палату.
Помню, эти слова
меня точно пронзили…
И для чего он их проговорил
и как пришли они ему в голову? Но
вот труп стали поднимать, подняли вместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины, брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг все громко заговорили. Слышно было, как унтер-офицер, уже в коридоре, посылал кого-то за кузнецом. Следовало расковать мертвеца…
Эта-то
вот скаредная последняя тысяча (чтоб ее!..) всех трех первых стоила,
и кабы не умер
я перед самым концом (всего палок двести только оставалось), забили бы тут же насмерть, ну да
и я не дал себя в обиду: опять надул
и опять обмер; опять поверили, да
и как не поверить, лекарь верит, так что на двухстах-то последних, хоть изо всей злости били потом, так били, что в другой раз две тысячи легче, да нет, нос утри, не забили, а отчего не забили?
Вот М-цкий, например, рассказывал
мне о своем наказании; он был не дворянин
и прошел пятьсот.
— Ну, да уж что! Уж так
и быть, для тебя! Знаю, что грешу, но уж так
и быть… Помилую
я тебя на этот раз, накажу легко. Ну, а что, если
я тем самым тебе вред принесу?
Я тебя
вот теперь помилую, накажу легко, а ты понадеешься, что
и другой раз так же будет, да
и опять преступление сделаешь, что тогда? Ведь на моей же душе…
— Видишь что, любезный, — говорит он, — накажу
я тебя как следует, потому ты
и стоишь того. Но
вот что
я для тебя, пожалуй, сделаю: к прикладам
я тебя не привяжу. Один пойдешь, только по-новому: беги что есть силы через весь фрунт! Тут хоть
и каждая палка ударит, да ведь дело-то будет короче, как думаешь? Хочешь испробовать?
Он явился в госпиталь избитый до полусмерти;
я еще никогда не видал таких язв; но он пришел с радостью в сердце, с надеждой, что останется жив, что слухи были ложные, что его
вот выпустили же теперь из-под палок, так что теперь, после долгого содержания под судом, ему уже начинали мечтаться дорога, побег, свобода, поля
и леса…
Жжет, как огнем палит, —
вот всё, что
я мог узнать,
и это был единственный у всех ответ.
— Так-с.
И мы тоже-с. Тут у
меня еще двое благоприятелей, говорит, тоже у генерала Кукушкина [То есть в лесу, где поет кукушка. Он хочет сказать, что они тоже бродяги. (Примеч. автора.)] служат. Так
вот смею спросить, мы
вот подкутили маненько да
и деньжонками пока не разжились. Полштофика благоволите нам.
— Прежде умел, а
вот как перьями стали писать, так уж
я и разучился…
— Да не то что за
меня, говорит,
я так сделаю, что
и ни за кого Акулька ваша теперь не пойдет, никто не возьмет,
и Микита Григорьич теперь не возьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житье схватились. А
я теперь за сто раков […за сто раков. — Рак — в просторечии десять рублей (десятирублевая ассигнация была красного цвета).] не соглашусь.
Вот на пробу давай сейчас сто раков — не соглашусь…
Мы
вот как это все тогда с Филькой пьянствовали, мать ко
мне и приходит, а
я лежу: «Что ты, говорит, подлец, лежишь?
Вот я тогда с Филькой
и порешил: с Митрием Быковым послал ему сказать, что
я его на весь свет теперь обесчествую,
и до самой свадьбы, братец ты мой, без просыпу был пьян.
Ну
я, брат, тогда
вот так сделал: взял
я в карман с собой плеть, еще до венца припас,
и так
и положил, что уж натешусь же
я теперь над Акулькой, знай, дескать, как бесчестным обманом замуж выходить, да чтоб
и люди знали, что
я не дураком женился…
А как вышли мы с ней в первое воскресенье в церковь: на
мне смушачья шапка, тонкого сукна кафтан, шаровары плисовые; она в новой заячьей шубке, платочек шелковый, — то есть
я ее стою
и она
меня стоит:
вот как идем!
— Да она ж померла. Мертвую повечеру-то нашли. Дали знать,
меня стали искать
и разыскали уж к ночи, в бане…
Вот уж четвертый год, почитай, здесь живу, — прибавил он помолчав.
— Как же! Об тебе тут
и речь, — замечает развязный парень из писарей. — А ты, Квасов, скажу
я тебе, большой дурак. Неужели ж ты думаешь, что такого генерала майор задарит
и что такой генерал будет нарочно из Петербурга ехать, чтоб майора ревизовать? Глуп же ты, парень,
вот что скажу.
Впрочем,
вот я теперь силюсь подвести весь наш острог под разряды; но возможно ли это? Действительность бесконечно разнообразна, сравнительно со всеми, даже
и самыми хитрейшими, выводами отвлеченной мысли,
и не терпит резких
и крупных различений. Действительность стремится к раздроблению. Жизнь своя особенная была
и у нас, хоть какая-нибудь, да все же была,
и не одна официальная, а внутренняя, своя собственная жизнь.
И вот, например, один из тех случаев, которые с первого разу наиболее дали
мне понять мою отчужденность
и особенность моего положения в остроге.
— А, Прокофьев! Елкин тоже, это ты, Алмазов… Становитесь, становитесь сюда, в кучку, — говорил нам майор каким-то уторопленным, но мягким голосом, ласково на нас поглядывая. — М-цкий, ты тоже здесь…
вот и переписать. Дятлов! Сейчас же переписать всех довольных особо
и всех недовольных особо, всех до единого,
и бумагу ко
мне.
Я всех вас представлю… под суд!
Я вас, мошенники!
Я имею твердое основание так думать,
и вот почему.
Вот этот-то Г-ков очень любил всех нас, дворян,
и под конец велел
мне и Б-му [А-чуковский…
— Ни в жисть не поймают! — подхватывает он с энергией, —
я, братцы, часто про себя это думаю
и сам на себя дивлюсь:
вот, кажись, сквозь щелку бы пролез, а не поймали!
— Ан врешь! — кричит Скуратов, — это Микитка про
меня набухвостил, да
и не про
меня, а про Ваську, а
меня уж так заодно приплели.
Я москвич
и сыздетства на бродяжестве испытан.
Меня, как дьячок еще грамоте учил, тянет, бывало, за ухо: тверди «Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей
и так дальше…» А
я и твержу за ним: «Повели
меня в полицию по милости твоей
и так дальше…» Так
вот я как с самого сызмалетства поступать начал.
—
Вот и вам скоро! — сказал
я ему.