Неточные совпадения
—
Вот и ладно, — не радуясь, спокойно сказал он. — Не омманешь? Ну, ну, уж
я вижу, что не омманешь…
Сквозь сон
я что-то рассказывал ей, а она сидела молча
и покачивалась.
Мне казалось, что горячее тело ее пахнет воском
и ладаном
и что она скоро умрет. Может быть, даже сейчас
вот ткнется лицом в пол
и умрет. Со страха
я начинал говорить громко, но она останавливала
меня...
Он закутал голову одеялом
и долго лежал молча. Ночь была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а
мне казалось, что
вот в следующую секунду ударят в колокол
и вдруг все в городе забегают, закричат в великом смятении страха.
Я все еще думал, что сон вижу,
и молчал. Пришел доктор, перевязал
мне ожоги,
и вот я с бабушкой еду на извозчике по улицам города. Она рассказывает...
— Ты сам ничего не знаешь, — заговорила она торопливо, со слезами в голосе,
и милые глаза ее красиво разгорелись. — Лавочница — распутная, а
я — такая, что ли?
Я еще маленькая,
меня нельзя трогать
и щипать,
и все… ты бы
вот прочитал роман «Камчадалка», часть вторая, да
и говорил бы!
И вообще — очень много обидного в жизни,
вот хотя бы эти люди за оградой, — ведь они хорошо знают, что
мне боязно одному на кладбище, а хотят напугать еще больше. Зачем?
Но
я думал: «Как это обидно
и противно — смерть.
Вот гадость!»
— Видишь, чертушка, какой шум из-за тебя?
Вот я отправлю тебя к дедушке,
и будешь снова тряпичником!
Влезая на печь
и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась
и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда
я был обижен ею,
я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, —
вот бы грызла она его! Да
и ей доставалось бы на орехи. Обижала она
меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным, глаза тонули в слезах
и она очень убедительно говорила...
— Ты думаешь — легко
мне? Родила детей, нянчила, на ноги ставила — для чего?
Вот — живу кухаркой у них, сладко это
мне? Привел сын чужую бабу
и променял на нее свою кровь — хорошо это? Ну?
— Не пришла бы
я сюда, кабы не ты здесь, — зачем они
мне? Да дедушка захворал, провозилась
я с ним, не работала, денег нету у
меня… А сын, Михайла, Сашу прогнал, поить-кормить надо его. Они обещали за тебя шесть рублей в год давать,
вот я и думаю — не дадут ли хоть целковый? Ты ведь около полугода прожил уж… —
И шепчет на ухо
мне: — Они велели пожурить тебя, поругать, не слушаешься никого, говорят. Уж ты бы, голуба́ душа, пожил у них, потерпел годочка два, пока окрепнешь! Потерпи, а?
Великим постом
меня заставили говеть,
и вот я иду исповедоваться к нашему соседу, отцу Доримедонту Покровскому.
Я считал его человеком суровым
и был во многом грешен лично перед ним: разбивал камнями беседку в его саду, враждовал с его детьми,
и вообще он мог напомнить
мне немало разных поступков, неприятных ему. Это
меня очень смущало,
и, когда
я стоял в бедненькой церкви, ожидая очереди исповедоваться, сердце мое билось трепетно.
— Простите, родные, выпила
я немножко! Судили
меня, оправдали,
вот я на радостях
и выпила…
— Видал, как бабов забижают! То-то
вот!
И сырое полено долго поджигать — загорится! Не люблю
я этого, братаня, не уважаю.
И родись
я бабой — утопился бы в черном омуте,
вот тебе Христос святой порукой!..
И так воли нет никому, а тут еще — зажигают! Скопцы-то,
я те скажу, не дурак народ. Про скопцов — слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещи, да
и служи богу, чисто…
Было
и еще много плохого для
меня, часто
мне хотелось убежать с парохода на первой же пристани, уйти в лес. Но удерживал Смурый: он относился ко
мне все мягче, —
и меня страшно пленяло непрерывное движение парохода. Было неприятно, когда он останавливался у пристани,
и я все ждал —
вот случится что-то,
и мы поплывем из Камы в Белую, в Вятку, а то — по Волге,
я увижу новые берега, города, новых людей.
—
Вот куда заехали! — посмеиваясь, говорила бабушка. — Не может старик места по душе себе найти, все переезжает.
И здесь нехорошо ему, а
мне — хорошо!
Я решил заняться ловлей певчих птиц;
мне казалось, что это хорошо прокормит:
я буду ловить, а бабушка — продавать. Купил сеть, круг, западни, наделал клеток,
и вот, на рассвете,
я сижу в овраге, в кустах, а бабушка с корзиной
и мешком ходит по лесу, собирая последние грибы, калину, орехи.
Под горою появился большой белый ком; всхлипывая
и сопя, он тихо, неровно поднимается кверху, —
я различаю женщину. Она идет на четвереньках, как овца,
мне видно, что она по пояс голая, висят ее большие груди,
и кажется, что у нее три лица.
Вот она добралась до перил, села на них почти рядом со
мною, дышит, точно запаленная лошадь, оправляя сбитые волосы; на белизне ее тела ясно видны темные пятна грязи; она плачет, стирает слезы со щек движениями умывающейся кошки, видит
меня и тихонько восклицает...
— На ладони у
меня, —
я те
вот хвачу по затылку,
и узнаешь — где!
— Думаешь — она не знает, что
я ее обманываю? — сказал он, подмигнув
и кашляя. — Она — зна-ет! Она сама хочет, чтобы обманули. Все врут в этом деле, это уж такое дело, стыдно всем, никто никого не любит, а просто — баловство! Это больно стыдно,
вот, погоди, сам узнаешь! Нужно, чтоб было ночью, а днем — в темноте, в чулане, да! За это бог из рая прогнал, из-за этого все несчастливы…
Несколько дней
мне жилось отчаянно плохо;
мною овладела рассеянность, тревожная тоска,
я не мог спать в страхе за судьбу Монтепэна,
и вот однажды кухарка закройщицы, остановив
меня на дворе, сказала...
Взглянув в зеркало рядом с ней,
я увидал скуластое, широконосое лицо, с большим синяком на лбу, давно не стриженные волосы торчали во все стороны вихрами, —
вот это
и называется «очень странный мальчик»?.. Не похож странный мальчик на фарфоровую тонкую фигурку…
— Настойчив ты, черт тебя возьми! Ничего, это хорошо. Однако — книжки брось! С Нового года
я выпишу хорошую газету,
вот тогда
и читай…
И вот, вечерами, от чая до ужина,
я читаю хозяевам вслух «Московский листок» — романы Вашкова, Рокшанина, Рудниковского
и прочую литературу для пищеварения людей, насмерть убиенных скукой.
Вот — лавочник, но
и он также лучше всех известных
мне лавочников.
Так
вот как трудно
и мучительно даже за границею живут иногда мальчики! Ну,
мне вовсе не так плохо, значит — можно не унывать!
—
Вот хорошая книга, — говорила она, предлагая
мне Арсена Гуссэ «Руки, полные роз, золота
и крови», романы Бэло, Поль де Кока, Поль Феваля, но
я читал их уже с напряжением.
Красива она была той редкой красотой, которая всегда кажется новой, невиданною
и всегда наполняет сердце опьяняющей радостью. Глядя на нее,
я думал, что
вот таковы были Диана Пуатье, королева Марго, девица Ла-Вальер
и другие красавицы, героини исторических романов.
«
Вот та самая веселая жизнь, о которой пишут во французских книгах», — думал
я, глядя в окна.
И всегда
мне было немножко печально: детской ревности моей больно видеть вокруг Королевы Марго мужчин, — они вились около нее, как осы над цветком.
—
Я и тверезых не боюсь, они у
меня —
вот где! — Она показала туго сжатый, красный кулак. — У
меня муженек, покойник, тоже заливно пьянствовал, так
я его, бывало, пьяненького-то, свяжу по рукам, по ногам, а проспится — стяну штаны с него да прутьями здоровыми
и отхлещу: не пей, не пьянствуй, коли женился — жена тебе забава, а не водка! Да. Вспорю до устали, так он после этого как воск у
меня…
— Уто-онет, все едино утонет, потому — поддевка на нем! В длинной одеже — обязательно утонешь. Напримерно — бабы, отчего они скорее мужика тонут? От юбок. Баба, как попала в воду, так сейчас
и на дно, гирей-пудовкой… Глядите —
вот и потонул,
я зря не скажу…
— Это тебе наврали, браток, Афинов нету, а есть — Афон, только что не город, а гора,
и на ней — монастырь. Боле ничего. Называется: святая гора Афон, такие картинки есть, старик торговал ими. Есть город Белгород, стоит на Дунай-реке, вроде Ярославля алибо Нижнего. Города у них неказисты, а
вот деревни — другое дело! Бабы тоже, ну, бабы просто до смерти утешны! Из-за одной
я чуть не остался там, — как бишь ее звали?
—
Я на этом деле — генерал;
я в Москву к Троице ездил на словесное прение с ядовитыми учеными никонианами, попами
и светскими;
я, малый, даже с профессорами беседы водил, да! Одного попа до того загонял словесным-то бичом, что у него ажио кровь носом пошла, —
вот как!
А Жихарев ходит вокруг этой каменной бабы, противоречиво изменяя лицо, — кажется, пляшет не один, а десять человек, все разные: один — тихий, покорный; другой — сердитый, пугающий; третий — сам чего-то боится
и, тихонько охая, хочет незаметно уйти от большой, неприятной женщины.
Вот явился еще один — оскалил зубы
и судорожно изгибается, точно раненая собака. Эта скучная, некрасивая пляска вызывает у
меня тяжелое уныние, будит нехорошие воспоминания о солдатах, прачках
и кухарках, о собачьих свадьбах.
Как все это не похоже на жизнь, о которой
я читал в книгах! Жутко не похоже.
Вот наконец всем стало скучно. Капендюхин сует гармонику в руки Салаутина
и кричит...
Это
меня тем более удивляло, что
я уже довольно резко чувствовал противоречия между жизнью
и книгой;
вот предо
мною живые люди,
и в книгах нет таких: нет Смурого, кочегара Якова, бегуна Александра Васильева, Жихарева, прачки Натальи…
Трудно было доставать книги; записаться в библиотеку не догадались, но
я все-таки как-то ухитрялся
и доставал книжки, выпрашивая их всюду, как милостыню. Однажды пожарный брандмейстер дал
мне том Лермонтова,
и вот я почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.
В лавке становилось все труднее,
я прочитал все церковные книги,
меня уже не увлекали более споры
и беседы начетчиков, — говорили они всё об одном
и том же. Только Петр Васильев по-прежнему привлекал
меня своим знанием темной человеческой жизни, своим умением говорить интересно
и пылко. Иногда
мне думалось, что
вот таков же ходил по земле пророк Елисей, одинокий
и мстительный.
Вот я и прилажу тебя на ярмарку; будешь ты у
меня вроде десятника, принимать всякий материал, смотреть, чтоб все было вовремя на месте
и чтоб рабочие не воровали, — идет?
Вот — сидит человек, касаясь
меня коленом, горячий, думающий; уверенно расставляет людей по линиям своих отношений к ним; говорит обо всем, как имущий власть судить
и разрешать, — в нем есть нечто, нужное
мне, или нечто, оттеняющее ненужное для
меня.
—
Я — как девушка, — буду бабушкой, тогда про себя
и скажу, ты погоди покуда! А то — умом поищи, где
я спрятан, — поищи-ка
вот!
Я вспомнил, что
вот так же говорил о господах извозчик Петр, который зарезался,
и мне было очень неприятно, что мысли Осипа совпадают с мыслями того злого старика.
— Видал, как
я сочинять могу?
Вот чего наговорил — чего
и не думал никогда! Вы, ребята, не давайте
мне веры, это
я больше от бессонницы, чем всурьез. Лежишь-лежишь, да
и придумаешь чего-нибудь для забавы: «Во время оно жила-была ворона, летала с поля до горы, от межи до межи, дожила до своей поры, господь ее накажи: издохла ворона
и засохла!» Какой тут смысел? Нету никакого смысла… Нуте-ка — поспим: скоро вставать пора…
— Н-на коленях стою — премного согрешил! Подумал
и согрешил —
вот! Ефимушка говорит: Гриша! Гриша, говорит… Он это верно говорит, а вы — простите
меня!
Я всех вас могу угостить. Он верно говорит: один раз живем… боле одного разу — нельзя…
— Кабы сразу тыщами ворочать — ну, еще туда-сюда… А из-за грошей с народом возиться — это из пустого в порожнее. Нет,
я вот погляжу-погляжу да в монастырь уйду, в Оранки.
Я — красивый, могутно́й, авось какой-нибудь купчихе понравлюсь, вдове! Бывает этак-то, — один сергацкой парень в два года счастья достиг да еще на девице женился, здешней, городской; носили икону по домам, а она его
и высмотрела…
— А что тебе мои просьбы
и советы? Если дочь родная не послушала.
Я кричу ей: «Не можешь ты родную мать свою бросить, что ты?» А она: «Удавлюсь», говорит. В Казань уехала, учиться в акушерки хочет. Ну, хорошо… Хорошо… А как же
я? А
я —
вот так… К чему
мне прижаться?.. А — к прохожему…
И вот он сидит за столиком против
меня, изумленно подняв брови, широко открыв глаза.
— Вообще, брат, люди — сволочь!
Вот ты там с мужиками говоришь, то да се…
я понимаю, очень много неправильного, подлого — верно, брат… Воры всё! А ты думаешь, твоя речь доходит? Ни перчинки! Да. Они — Петр, Осип — жулье! Они
мне всё говорят —
и как ты про
меня выражаешься,
и всё… Что, брат?
И вот она говорит
мне: — «Каков, говорит, он ни есть, а
я его люблю, для
меня он — хорош!
Отдал
я ей все, что было с собой — восемьдесят рублей с чем-то, —
и говорю: «Извините, говорю…
я не могу больше с вами, не могу!» Ушел, да —
вот…