Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу
и свету,
и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга,
и в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения,
хотя у него есть
и служба,
и свои дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только
и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот
хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
— Да —
и конец всему,
и начало скуке! — задумчиво повторил Райский. — А я не
хочу конца! Успокойся, за меня бы ее
и не отдали!
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной
и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты
хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
—
И я тебя спрошу: чего ты
хочешь от ее теток? Какие карты к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты ходишь с тем туда, чтоб выиграть все шестьдесят тысяч дохода? Ходишь поиграть —
и выиграть что-нибудь…
Надежда Васильевна
и Анна Васильевна Пахотины,
хотя были скупы
и не ставили собственно личность своего братца в грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией
и важностью дома, преданиями,
и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег, в разное время выдавали ему субсидии около такой же суммы,
и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же по счетам портных, мебельщиков
и других купцов.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени
и находя это в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он
захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не
хотела,
и там в тиши, среди садов
и рощ, среди семейных
и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве
и родстве с другими старыми домами.
Райский между тем сгорал желанием узнать не Софью Николаевну Беловодову — там нечего было узнавать, кроме того, что она была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода
и тона женщина, — он
хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти
и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Другие находили это натуральным, даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).] только Райский — бог знает из чего, бился истребить это в ней
и хотел видеть другое.
— Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [Чего
хочет женщина — того
хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «
Хочу, говорит, подышать свежим воздухом…» Вот
и я
хочу!..
— Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? — заметила она. — Только, пожалуйста, не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово
и захотят знать подробности: скучно повторять.
— Вы, по обыкновению,
хотите из желания девочек посмотреть ботинки сделать важное дело, разбранить меня
и потом заставить согласиться с вами… да?
— Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали
и даже собрались доказать, если б я только
захотела слушать…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать»,
и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения —
и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться
и равнодушным к вашему сну.
— Это я вижу, кузина; но поймете ли? — вот что
хотел бы я знать! Любили
и никогда не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
—
И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы
и не надену, а проповедовать могу —
и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы —
и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман.
И я
хочу теперь посвятить все свое время на это.
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись, а Софью,
и не делать романов, если
хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это не раздражает…
— Пустяки молоть мастер, — сказал ему директор, — а на экзамене не мог рассказать системы рек! Вот я тебя высеку, погоди! Ничем не
хочет серьезно заняться: пустой мальчишка! —
И дернул его за ухо.
Рассердит ли его какой-нибудь товарищ, некстати скажет ему что-нибудь, он надуется, даст разыграться злым чувствам во все формы упорной вражды,
хотя самая обида побледнеет, забудется причина, а он длит вражду, за которой следит весь класс
и больше всех он сам.
«Как это он?
и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь
и в штрихи
и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили.
И много ставил он потом штрихов
и точек, все
хотел схватить эту жизнь, огонь
и силу, какая была в штрихах
и полосах, так крепко
и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто
и ловил эту тайну,
и опять ускользала она у него.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки,
и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами.
И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а каким казалось ему ловчее, не
хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову,
и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал у кого-нибудь
и поразился ею, как прежде поразился штрихами
и точками учителя.
Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни
и яблони; там рябина; там шла кучка лип,
хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес
и братски перепуталась с ельником, березняком.
И вдруг все кончалось обрывом, поросшим кустами, идущими почти на полверсты берегом до Волги.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво
и задумчиво менял тарелки
и не охотник был говорить. Когда
и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе,
хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается,
и не курит; притом он усерден к церкви.
Она взяла его за голову, поглядела с минуту ему в лицо,
хотела будто заплакать, но только сжала голову, видно, раздумала, быстро взглянула на портрет матери Райского
и подавила вздох.
— Ну, ну, ну… —
хотела она сказать, спросить
и ничего не сказала, не спросила, а только засмеялась
и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них,
и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела,
и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал
и предоставлял крестьянам делать, что
хотят,
и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда
хотят.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики
и естественных наук. Слова его, манеры, поступь были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью,
и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве
и никогда не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Она была всегда в оппозиции с местными властями: постой ли к ней назначат или велят дороги чинить, взыскивают ли подати: она считала всякое подобное распоряжение начальства насилием, бранилась, ссорилась, отказывалась платить
и об общем благе слышать не
хотела.
Он закроет глаза
и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются
и утекают, как волжские струи: только в нем точно поет ему какой-то голос,
и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
«Я… художником
хочу быть…» — думал было он сказать, да вспомнил, как приняли это опекун
и бабушка,
и не сказал.
Когда Козлова спрашивали, куда он
хочет, он отвечал: «В учителя куда-нибудь в губернию», —
и на том уперся.
Они — не жертвы общественного темперамента, как те несчастные создания, которые, за кусок хлеба, за одежду, за обувь
и кров, служат животному голоду. Нет: там жрицы сильных,
хотя искусственных страстей, тонкие актрисы, играют в любовь
и жизнь, как игрок в карты.
В назначенный вечер Райский
и Беловодова опять сошлись у ней в кабинете. Она была одета, чтобы ехать в спектакль: отец
хотел заехать за ней с обеда, но не заезжал,
хотя было уже половина восьмого.
— Я скоро опомнилась
и стала отвечать на поздравления, на приветствия,
хотела подойти к maman, но взглянула на нее,
и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь
и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…
— Никто не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante
и maman говорили, что будто у него были дурные намерения, что он
хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют
и не краснеют, когда
хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).]
и потом меняют на танцовщицу…
—
И не
хочу менять этого неведения на ваше опасное ведение…
—
И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую
и счастьем,
и опытом, вы скажете, что вы недаром жили,
и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете
и туда, на улицу,
захотите узнать, что делают ваши мужики,
захотите кормить, учить, лечить их…
У него воображение было раздражено: он невольно ставил на месте героя себя; он глядел на нее то смело, то стоял мысленно на коленях
и млел, лицо тоже млело. Она взглянула на него раза два
и потом боялась или не
хотела глядеть.
Звуки
хотя глухо, но всё доносились до него. Каждое утро
и каждый вечер видел он в окно человека, нагнувшегося над инструментом,
и слышал повторение, по целым неделям, почти неисполнимых пассажей, по пятидесяти, по сто раз.
И месяцы проходили так.
— Осел! — сказал Райский
и лег на диван,
хотел заснуть, но звуки не давали, как он ни прижимал ухо к подушке, чтоб заглушить их. — Нет, так
и режут.
— Все еще играет! — с изумлением повторил он
и хотел снова захлопнуть, но вдруг остановился
и замер на месте.
За ширмами, на постели, среди подушек, лежала, освещаемая темным светом маленького ночника, как восковая, молодая белокурая женщина. Взгляд был горяч, но сух, губы тоже жаркие
и сухие. Она
хотела повернуться, увидев его, сделала живое движение
и схватилась рукой за грудь.
«Что с тобой!..» —
хотел он сказать, не выдержал
и, опустив лицо в подушку к ней, вдруг разразился рыданием.
— Нет, нет, зачем? Я не
хочу, чтоб ты скучал… Ты усни, успокойся, со мной ничего, право, ничего… — Она
хотела улыбнуться
и не могла.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности
и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец, что все эти «так надо»
хотя не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились на слабую молодую грудь
и подтачивали ее.
— Я преступник!.. если не убил, то дал убить ее: я не
хотел понять ее, искал ада
и молний там, где был только тихий свет лампады
и цветы. Что же я такое, Боже мой! Злодей! Ужели я…
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном:
хотел съездить в Финляндию, но отложил
и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил
и это
и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение
и остались в городе.