В водовороте
1871
XII
Услыхав о женитьбе сына на Жиглинской, старик Оглоблин в первые минуты, когда ему сказали о том, совсем потерялся и потом, конечно, позвал к себе на совещание своего Феодосия Иваныча.
— Слышали… что тут… наделалось? — спросил он его своим отрывистым языком.
— Что такое-с? — отозвался Феодосий Иваныч, как бы и не догадываясь, о чем его спрашивают.
— Николай!.. Женился… на этой бывшей нашей кастелянше!.. И я желаю… брак этот расторгнуть!.. — продолжал старик Оглоблин.
Феодосий Иваныч на это уже молчал: он, кажется, все еще продолжал немножко сердиться на своего начальника.
— Как вы думаете, разведут их? — приставал к нему Оглоблин.
— Как мне думать тут?.. Все это от владыки зависит! — воскликнул насмешливо Феодосий Иваныч, в удивлении, что начальник его подобных вещей даже не знает.
— От владыки, вы думаете, зависит это? — переспросил тот его еще раз.
— Все от владыки! — повторил Феодосий Иваныч тем же насмешливо-грустным тоном.
Получив такое разъяснение от подчиненного, старик Оглоблин в то же утро, надев все свои кресты и ленты, отправился к владыке. Тот принял его весьма благосклонно и предложил ему чаю. Оглоблин, путаясь и заикаясь на каждом почти слове, тем не менее, однако, с большим чувством рассказал о постигшем его горе и затем изложил просьбу о разводе сына. Владыка выслушал его весьма внимательно, но ответ дал далеко не благоприятный.
— В законе указаны случаи, вызывающие развод, но в браке вашего сына я не вижу ни одного из них! — произнес он своим бесстрастным голосом.
Старик Оглоблин, разумеется, возражать ему не осмелился и ограничился только тем, что уехал от владыки крайне им недовольный и еще более опечаленный совершившимся в его семье событием.
В следующую затем неделю все именитые друзья и сослуживцы старика Оглоблина спешили навестить его для выражения ему своего участия и соболезнования; на все утешения их он только молча склонял голову и разводил руками. Николя между тем каждый день ездил к отцу, чтобы испросить у него прощение, но старик его не принимал. Тогда Николя решился обратиться к Феодосию Иванычу и для этого забежал к нему нарочно в канцелярию.
— Послушайте: подите, выхлопочите, чтоб отец меня простил! — сказал он ему.
На первых порах Феодосий Иваныч взглянул было как-то нерешительно на Николя.
— А если не выхлопочете, так, право, отдую, ей-богу! — присовокупил тот по обыкновенной своей методе, и Феодосий Иваныч в самом деле, должно быть, побаивался подобных угроз, потому что на другой же день, при докладе бумаг своему начальнику, он сказал ему:
— Что вы Николая-то Гаврилыча не прощаете!.. Один сын всего, и с тем вы в ссоре!
— А зачем он на такой негодяйке женился? — перебил его резко Оглоблин.
— Что ж на негодяйке?.. Вам, что ли, с ней жить, али ему? — возразил, в свою очередь, тоже резко Феодосий Иваныч. — Не молоденькие, — пожалуй, умрете и не повидаетесь с сыном-то! — прибавил он затем каким-то мрачным голосом и этим последним замечанием окончательно поразил своего начальника, так что у того слезы выступили на глазах.
— Ну, велите, чтобы Николай приехал! — произнес он, почти всхлипывая.
Феодосий Иваныч сейчас послал казенного курьера сказать о том Николя; тот немедля приехал к отцу, стал перед ним на колени и начал было у него испрашивать прощения себе и жене. Его, собственно, старик тут же простил и дал ему поцеловать свою руку, но о жене и говорить не позволил. Тогда Николя, опять забежав в канцелярию к Феодосию Иванычу, попросил его повлиять на начальника своего. И Феодосий Иваныч, вероятно, повлиял ему известным способом, потому что, когда на другой день Николя приехал к отцу и, став на колени, начал его снова просить за жену, то старик, хоть и с презрительною несколько миной, но сказал ему: «Ну, пусть себе приезжает!» И Елена приехала. Она это сделала единственно затем, чтобы не поддерживать распри между отцом и сыном. Старик Оглоблин, как только увидал ее, так невольно почувствовал неотразимое влияние красоты ее и, по своей прежней кавалергардской привычке, свернул свою правую руку кренделем и предложил ее Елене. Та вложила в этот крендель свою руку, и таким образом они вошли в гостиную, где старик усадил свою невестку на самое почетное место и был к ней очень внимателен и любезен. Когда, наконец, молодые кончили свой визит и пошли, то Николя на минуту приостановился со своим отцом в гостиной.
— Что, папа, какова?.. Ведь красавица! — проговорил он негромко и показывая глазами на уходящую Елену.
— Почти!.. Почти красавица! — произнес старик с видом знатока. — Желта только как-то она сегодня! — прибавил он.
— Это ничего, пройдет! — подхватил Николя, весь горя радостью.
Елена не то что была желта — она была почти зеленая; только силой воли своей она скрывала те адские мученья, которые переживала внутри себя!
О браке Николя с Еленой у Григоровых узнали очень не скоро; единственный человек, который мог бы принести эту новость, Елпидифор Мартыныч, не был у них недели уже две, потому что прихворнул разлитием желчи. Болезнь эта с ним приключилась от беспрестанно переживаемого страха, чтобы как-нибудь не узнали о припрятанных им себе в карман деньгах Елизаветы Петровны: Елпидифор Мартыныч во всю свою многолетнюю и не лишенную разнообразных случаев жизнь в первый еще раз так прямо и начисто цапнул чужие деньги. Но последнее время общество Григоровых увеличилось появлением барона Мингера, прибывшего, наконец, в Москву и, по слухам, даже получающего в оной какое-то важное служебное назначение. Когда барон приехал в первый раз к князю, тот принял его довольно сухо; но барон, однако, отнесся к нему так симпатично, с таким дружеским участием, с такими добрыми и ласкающими манерами, что князь невольно смягчился, и когда барон уехал, он переговорил по этому поводу с женою.
— Какой нынче барон сделался нежный! — сказал он ей немножко в шутку.
— Ужасно! Его узнать нельзя! — подхватила княгиня с каким-то даже увлечением.
Жизнь с Анной Юрьевной и ухаживанье за нею, больною, действительно, еще больше выдрессировали барона и сделали его до утонченности терпеливым и искательным человеком. К Григоровым он начал ездить каждый вечер, и вечера эти обыкновенно проводились таким образом: часу в седьмом княгиня посылала к мужу спросить, что можно ли к нему прийти сидеть в кабинет. Князь, хоть и с невеселым видом, но отвечал, что можно. Княгиня приходила с работой, а г-жа Петицкая с книгой, в ожидании, что ее заставят читать. Князь при этом был постоянно с мрачным выражением в лице и с какими-то беспокойно переходящими с предмета на предмет глазами. Дамы усаживались поближе к лампе; вскоре за тем приезжал барон, подавали чай, и начинался о том, о сем негромкий разговор, в котором князь редко принимал какое-нибудь участие.
В один из вечеров барон приехал с несколько более обыкновенно оживленным лицом.
— Какую я сейчас новость слышал, обедая в английском клубе!.. — начал он, усевшись на кресло.
— Какую же такую новость? — спросила его княгиня, вовсе не ожидая, чтобы это была какая-нибудь серьезная новость.
Барон медлил некоторое время ответом, как бы опасаясь несколько рассказывать то, что он слышал.
— Да говорят… — начал он, — что этот Николай, кажется, Гаврилыч Оглоблин, сей весьма глупый господин, женился на госпоже Жиглинской.
— Не может быть! — воскликнули обе дамы в один голос.
Князь, с своей стороны, перевел на барона свой беспокойный взгляд.
— Говорят-с! — отвечал барон, пожимая плечами. — В клубе один старичок, весьма почтенной наружности, во всеуслышание и с достоверностью рассказывал, что он сам был на обеде у отца Оглоблина, который тот давал для молодых и при этом он пояснил даже, что сначала отец был очень сердит на сына за этот брак, но что потом простил его…
— Странно что-то это! — произнесла Петицкая, вспыхнувшая даже вся в лице и, видимо, страшно опешенная этим известием.
— То, что Оглоблин женился на госпоже Жиглинской — это не удивительно: мужчины увлекаются в этом случае часто, — продолжал рассуждать барон, — но каким образом госпожа Жиглинская, девушка, как всем это известно, весьма умная, очень образованная, решилась связать свою судьбу навеки с подобным человеком?..
— Но правда ли это, нет ли тут какой-нибудь ошибки, не другая ли какая-нибудь это Жиглинская? — спросила княгиня, делая вместе с тем знак барону, чтобы он прекратил этот разговор: она очень хорошо заметила, что взгляд князя делался все более и более каким-то мутным и устрашенным; чуткое чувство женщины говорило ей, что муж до сих пор еще любил Елену и что ему тяжело было выслушать подобное известие.
Барон, с своей стороны, понял княгиню и поспешил успокоить несколько князя.
— Очень может быть, что это и ошибка!.. Мало ли этаких qui pro quo [путаница, недоразумение (лат.).] бывает! — сказал он.
Князь при этом перевел свой взгляд с барона на жену.
Но как бы ради того, чтобы окончательно рассеять всякое сомнение в этом слухе, вдруг нежданно-негаданно прибыл Елпидифор Мартыныч, в первый еще раз выехавший из дому и поставивший непременным долгом для себя прежде всех явиться к Григоровым, как ближайшим друзьям своим.
При виде доктора, князь на него уже вскинул свой взгляд.
— А правда ли, что Жиглинская вышла замуж за Оглоблина? — спросил он его, не дав еще Елпидифору Мартынычу ни с кем путем раскланяться и заметно считая Иллионского за самого всезнающего и достоверного вестника.
Елпидифор Мартыныч смешался даже на первых порах от такого вопроса.
— К-ха! — откашлянулся он прежде всего протяжно. — Правда, если вы это изволите знать! — присовокупил он, пожимая плечами.
— Меня больше всего то удивляет, — отнесся барон почти шепотом к Елпидифору Мартынычу, — что могло госпожу Жиглинскую побудить на подобный брак!
— Бедность, больше ничего, что бедность! — отвечал тот. — А тут еще к этому случилось, что сама и ребенок заболели. Ко мне она почему-то не соблаговолила прислать, и ее уж один молодой врач, мой знакомый, навещал; он сказывал мне, что ей не на что было не то что себе и ребенку лекарства купить, но даже булки к чаю, чтобы поесть чего-нибудь.
Княгиня опять, как и барону, сделала Елпидифору Мартынычу знак, чтоб он перестал об этом говорить, и тот замолчал было; но князь, в продолжение всего рассказа Елпидифора Мартыныча то красневший, то бледневший в лице, сам с ним возобновил этот разговор.
— Но где же Жуквич? Почему он не помог ей? — спросил он, и голос у него при этом как бы выходил не из гортани, а откуда-то из глубины груди.
— Да, ищи его!.. Он давно с собаками удрал!.. Кто говорит, что обобрал даже ее совсем, а кто сказывает, что и совсем между ними ничего не было! — отвечал Елпидифор Мартыныч.
Князь начал после того себе гладить грудь, как бы желая тем утишить начавшуюся там боль; но это не помогало: в сердце к нему, точно огненными когтями, вцепилась мысль, что были минуты, когда Елена и сын его умирали с голоду, а он и думать о том не хотел; что, наконец, его Елена, его прелестная Елена, принуждена была продать себя этому полуживотному Оглоблину. Далее затем у князя все уже спутывалось в голове. Княгиня между тем продолжала наблюдать за ним и, видя, что тревога на лице у него все более и более усиливалась, спросила его:
— Ты, кажется, устал, — не хочешь ли отдохнуть?
— Д-да!.. — произнес князь почти умоляющим голосом.
— Пойдемте, господа, ко мне! — сказала княгиня гостям своим.
Те последовали за нею.
— Вы напрасно князю рассказывали всю эту историю!.. — слегка укорила она обоих их.
— Но я никак не ожидал, что это такое сильное впечатление произведет на него! — подхватил барон.
— А меня ведь он — к-ха! — Сам спрашивать начал, — как тут было не отвечать! — объяснял Елпидифор Мартыныч.
Далее залы княгиня не повела гостей своих и просила их усесться тут же, а сама начала прислушиваться, что делается в кабинете. Вдруг князь громко крикнул лакея. Тот на этот зов проворно пробежал к нему через залу. Князь что-то такое приказал ему. Лакей затем вышел из кабинета.
— Что такое тебе князь приказал? — спросила его стремительно княгиня.
— Управляющего приказали позвать-с к себе! — отвечал лакей, быстро проходя.
— Зачем бы это? — обратилась княгиня к барону, как бы спрашивая его.
Тот молча на это пожал плечами.
— Вероятно, заняться чем-нибудь хочет и развлечь себя, — вмешался в их разговор Елпидифор Мартыныч.
В это время управляющий прошел в кабинет, и княгиня еще внимательней стала прислушиваться, что там будет происходить. При этом она очень хорошо расслышала, что князь почти строго приказал управляющему как можно скорее заложить одно из самых больших имений.
— Слушаю-с! — отвечал ему тот фистулой и вышел из кабинета.
— Именье зачем-то велел заложить, — обратилась снова к барону княгиня.
— Именье? — переспросил он.
— Да! — отвечала княгиня.
— Для чего бы это? — продолжал барон.
— Может быть, за границу думает совсем уехать! — пояснила княгиня.
— Что же, и вы поедете? — спросил барон; в голосе его при этом послышалась как бы какая-то грусть.
— О, непременно! — подхватила та.
— Князю безотлагательно следовало бы ехать за границу и укрепить свои нервы купаньями, а то он, пожалуй, тут с ума может сойти! — опять вмешался в их разговор Елпидифор Мартыныч.
Во всей этой беседе г-жа Петицкая, как мы видим, не принимала никакого участия и сидела даже вдали от прочих, погруженная в свои собственные невеселые мысли: возвращаясь в Москву, она вряд ли не питала весьма сильной надежды встретить Николя Оглоблина, снова завлечь и женить на себе; но теперь, значит, надежды ее совершенно рушились, а между тем продолжать жить приживалкою, как ни добра была к ней княгиня, у г-жи Петицкой недоставало никакого терпения, во-первых, потому, что г-жа Петицкая жаждала еще любви, но устроить для себя что-нибудь в этом роде, живя с княгинею в одном доме, она видела, что нет никакой возможности, в силу того, что княгиня оказалась до такой степени в этом отношении пуристкою, что при ней неловко даже было просто пококетничать с мужчиной. Кроме того, г-жа Петицкая была очень капризна по характеру и страшно самолюбива, а между тем, по своему зависимому положению, она должна была на каждом шагу в себе это сдерживать и душить. Словом, благодаря настоящей своей жизни, она с каждым днем худела, старелась и, к ужасу своему, начала ожидать, что скоро, пожалуй, совсем перестанет нравиться мужчинам.
Управляющий на другой же день принес князю занятые под именье деньги, более ста тысяч. Князь, внимательно и старательно пересчитав их, запер в свой железный шкаф и потом, велев подать себе карету, поехал к нотариусу. Нотариус этот был еще старый знакомый его отца. Увидав князя, он произнес радостное восклицание.
— Ваше сиятельство, какими судьбами?.. Господи, что с вами, — как вы похудели и постарели! — присовокупил он.
— Болен нынешним летом был, — отвечал князь. — Есть у вас особенная комната, где бы переговорить?
— Есть, имею! — отвечал нотариус, вводя князя в свой кабинет. — Молодым людям стыдно бы хворать!.. Вот нам старикам — другое дело!
— Старые люди крепче нынешних, — говорил князь, садясь. — Я вот по случаю слабого моего здоровья, — начал он несколько прерывающимся голосом, — желал бы написать духовную…
— Это дело хорошее; это при всяком здоровье не мешает делать! — одобрил его нотариус.
— Завещать я желаю, — продолжал князь, тряся ногою, — все мое недвижимое имущество в пожизненное владение жене моей, — можно это?..
— Можно-с!.. Нынче без испрошения высочайшей воли это можно.
— Потом, весь капитал мой, в четыреста тысяч, я желаю оставить моему побочному сыну — сыну девицы Жиглинской, а теперь по мужу Оглоблиной… можно это?
— И это можно; деньги — благоприобретенное ваше.
— Только, пожалуйста, чтобы строго юридически все это было и чтобы наследники никак не могли оттягать как-нибудь от ребенка и у жены моей завещанного.
— Крепко напишем-с, верно будет; ничего не оттягают.
— И чтобы как можно поскорее это сделать.
— Да сегодня же к вам вечером и привезем все.
— Пожалуйста! — повторил князь.
Провожая его, нотариус еще раз повторил ему свое сожаление, что он так постарел и похудел.
Возвратясь домой, князь, кажется, только и занят был тем, что ожидал духовную, и когда часам к семи вечера она не была еще ему привезена, он послал за нею нарочного к нотариусу; тот, наконец, привез ему духовную. Князь подписал ее и тоже бережно запер в свой железный шкаф. Остальной вечер он провел один.
На другой день поутру князь велел опять заложить себе карету и, взяв все сто тысяч с собой, поехал в банк, где положил деньги на свое имя. Выходя из банка, князь вдруг встретился с Николя Оглоблиным.
— Здравствуйте! — заговорил тот радостным и в то же время оторопелым голосом.
— Здравствуйте! — отвечал ему князь мрачно и хотел было уйти.
— А я на вашей знакомой Елене Николаевне женился, — не утерпел и бухнул Николя.
— Слышал это я!.. Поздравляю вас! — говорил князь.
— Вот прислала сюда пятьдесят тысяч на свое имя положить; без того за меня не шла. «Нет, говорит, меня другие обманули, теперь я стала практична!» — молол Николя.
Князь ничего ему на это не ответил и даже поспешил раздвинуть силою сгустившуюся у выхода толпу, чтобы только уйти от Николя.
Из банка князь заехал в театр и взял билет на ложу, который, возвратясь домой, отнес к княгине.
— Поезжайте сегодня с Петицкой в театр, — отличная пьеса идет.
— А ты поедешь?
— То есть, я приеду… Мне часов до восьми нужно дома быть.
— Хорошо, если ты приедешь, — отвечала княгиня, полагавшая, что князь этими делами своими и поездкой в театр хочет развлечь себя.
С наступлением вечера князь по крайней мере раз пять посылал спрашивать княгиню, что скоро ли она поедет? Та, наконец, собралась и зашла сама к князю. Она застала его сидящим за столом с наклоненной на руки головой.
— А ты скоро приедешь? — спросила она его, почти испуганная его видом.
— Сейчас же, очень скоро! — отвечал князь как-то нервно и торопливо. — Поезжайте, поезжайте! — прибавил он.
Княгиня поехала.
Прошло около часу.
Во всем доме была полнейшая тишина; камердинер князя сидел в соседней с кабинетом комнате и дремал. Вдруг раздался выстрел; камердинер вскочил на ноги, вместе с тем в залу вбежала проходившая по коридору горничная. Камердинер бросился в кабинет к князю.
— Что такое, батюшки! — кричала ему вслед горничная.
В кабинете камердинер увидал, что князь лежал распростертым на канапе; кровь била у него фонтаном изо рта; в правой и как-то судорожно согнутой руке он держал пистолет.
— Доктора, скорее доктора! — кричал камердинер и бросился зажимать князю рот рукою, желая тем остановить бежавшую кровь.
Та же горничная, что выскочила в залу и заглянувшая в кабинет, сбежала в сени и начала кричать швейцару, колотя его в плечо и в шею:
— Доктора скорее, князю очень дурно, и княгиню воротите из театра!
Швейцар едва понял ее и послал одного лакея за Елпидифором Мартынычем, а сам поехал за княгиней. Елпидифор Мартыныч и княгиня в одно время подъехали к крыльцу дома.
— Князю дурно? — говорила княгиня, проворно взбегая по ступенькам лестницы.
— И за мною тоже прислали! — говорил Елпидифор Мартыныч, не успевая идти за быстрыми шагами княгини, так что та первая вошла в кабинет к князю.
— Ай! — раздался вслед затем ее пронзительный крик, и когда Елпидифор Мартыныч достиг кабинета, то увидал там княгиню без чувств, уже распростертую у трупа мужа.
— Господи помилуй! — произнес он. — Девушки, люди, отнесите ее, несчастную!
Люди отнесли княгиню, совершенно бесчувственную, в ее спальню.
Елпидифор Мартыныч осмотрел после того труп князя, у которого пуля навылет пробила затылочную кость.
— Гм! — грустно усмехнулся Елпидифор Мартыныч. — Как угостил себя!.. Мне, однако, тут одному делать нечего, — съездите хоть за бароном! — присовокупил он камердинеру, все время стоявшему у ног барина и горько плакавшему.
Тот поехал. Елпидифор Мартыныч пошел к княгине и начал ее спиртом и холодной водой приводить в чувство.
Она, наконец, опомнилась.
— Где он? Где он? — заговорила она почти помешанным голосом и с каким-то безумным жестом откидывая рукою волосы назад за ухо.
— Да ничего, матушка, ничего! — говорил Елпидифор Мартыныч, очень хорошо понимая, что княгиня немножко притворяется.
— Ах, его убили, убили!.. Их всех арестовать надо!.. Это убила его Жиглинская!.. Пусть ее в острог посадят! — сумасшествовала княгиня.
— Разумеется, посадят! — не спорил с ней Елпидифор Мартыныч. — А вот погодите, я вам амигдалину пропишу; погодите, матушка! — присовокупил он и сел писать рецепт, но у него до того при этом дрожала рука, что он едва в состоянии был начертать буквы.
Между тем камердинер привез барона и привел его прямо в кабинет.
— Боже мой, боже мой! — воскликнул тот, взглянув на труп князя. — Но когда же это случилось? — обратился он к камердинеру, который не успел ему дорогой рассказать всего происшедшего.
— Да только что барыня уехала, вдруг я слышу — бац!.. Вбегаю и вижу… — пояснил тот ему.
Барон покачал головою и стал осматривать комнату. Прежде всего он на письменном столе увидал записку, писанную рукою князя, которая была очень коротка: «Я сам убил себя; прошу с точностью исполнить мое завещание». Около записки барон увидал и завещание. Он прочел его и, видимо, смутился.
— Нельзя ли позвать ко мне вашего управляющего? — проговорил он.
Камердинер послал одного из лакеев за управляющим.
Барон между тем продолжал делать осмотр. Тут же на столе, невдалеке, он увидел ящик от пистолетов с открытою крышкой, на которой виднелись какие-то написанные слова. Он невольно ими заинтересовался и прочел, а прочтя, усмехнулся и пожал плечами.
Вошел управляющий, весь бледный и тоже уже слышавший о страшном случае.
— Князь оставил завещание после себя, — начал барон официальным и несколько даже строгим голосом, — а потому нужно знать, сколько у него недвижимого имения.
— Как это сказать вдруг, ваше превосходительство!.. — отвечал управляющий, немного уже и струсив.
— Ну, то есть, примерно, на годовой доход? — произнес барон еще строже.
— Тысяч на двадцать пять годового дохода еще осталось.
— Можете идти! — сказал ему барон.
Управляющий вышел из кабинета на цыпочках.
Барон в этом случае, кажется, интересовался узнать, сколько достанется еще княгине после мужа и что не мною ли очень отошло к незаконнорожденному сыну князя.
Вскоре затем к нему вошел Елпидифор Мартыныч.
— Что княгиня, — вы у нее были? — спросил барон.
— Все у нее был.
— К ней, вероятно, нельзя войти?
— Нет, она вся расшнурована, распущена!.. Все требует, чтобы убийц князя арестовали!
— Каких убийц? Он сам себя убил. Вот записка его о том и вот ящик от пистолетов с интересною надписью! — проговорил барон, показывая Елпидифору Мартынычу то и другое.
Елпидифор Мартыныч прочел записку и надпись на крышке ящика.
— К-ха! Сумасшествие от любви! — проговорил он. — Целый разряд такого рода сумасшедших есть; у нас в медицине так они и называются: сумасшедшие от любви.
— Есть такие? — спросил с любопытством барон.
— Есть! — подтвердил Елпидифор Мартыныч. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Целый год княгиня носила по мужу глубокий траур. Она каждую неделю ездила на его могилу и служила панихиды. Главным образом ее убивало воспоминание о насильственной смерти князя, в которой княгиня считала себя отчасти виновною тем, что уехала из дому, когда видела, что князь был такой странный и расстроенный. Все именитые родные князя оказали ей неподдельное участие и целыми вереницами посещали ее. Княгиня принимала их, со слезами на глазах благодарила, но сама у них бывать наотрез отказывалась, говоря, что она никогда не жила для света, а теперь и тем паче. Из посторонних у нее бывал только Елпидифор Мартыныч, наблюдавший за ее здоровьем, и барон, который ей необходим был тем, что устраивал ее дела по наследству от мужа, в чем княгиня, разумеется, ничего не понимала да и заботиться об этом много не хотела, потому что сама думала скоро пойти вслед за князем.
В первый раз в общество княгиня выехала по довольно экстренному случаю: барон, получив то почетное назначение, которого ожидал, не преминул сейчас же училище, основанное Анною Юрьевной, взять под свое попечительство. Испросив для него совершенно новый и гораздо более строгий устав, он приехал в одно утро к княгине и велел к себе вызвать г-жу Петицкую, которая в этот год еще больше поблекла, постоянно мучимая мыслью, что и в любимой ею Москве она никак и ничем не может улучшить свое положение и всю жизнь поэтому должна оставаться в зависимости. Когда Петицкая вышла к барону, то он просил ее присесть, видимо, приготовляясь повести с нею довольно продолжительный и серьезный разговор.
— Я к вам, madame Петицкая, с некоторым предложением.
Петицкая при этом потупила глаза и скромно приготовилась слушать.
— Вы, может быть, слыхали, что у Анны Юрьевны было училище, от которого она хоть и была устранена, но тем не менее оно содержалось на счет ее, а потом и я стал его поддерживать… Приехав сюда и присмотревшись к этому заведению, я увидел, что те плохие порядки, которые завела там Анна Юрьевна и против которых я всегда с нею ратовал, не только что не улучшились, но еще ухудшились.
— Ухудшились? — полувоскликнула Петицкая.
— Даже ухудшились! — повторил барон. — Терпеть подобные вещи я нашел невозможным для себя и испросил себе звание главного попечителя над этим училищем.
— Вот как! — произнесла Петицкая, все еще не догадывавшаяся, к чему все это ей говорил барон.
— Звание, если хотите, довольно высокопоставленное, — продолжал тот, — считающееся, пожалуй, выше сенаторского…
— Однако выше сенаторского считающееся!.. — опять полувоскликнула Петицкая.
— Почти!.. По крайней мере на всех придворных выходах мы стоим выше их. Но сами согласитесь, что чем важнее пост, тем всякий честный человек, поставленный на него, больше должен употреблять усилий, чтобы добросовестно исполнить свою обязанность, что я и решился сделать по крайнему своему разумению; но я один, а одному, как говорится, и у каши не споро: мне нужны помощники, нужны подчиненные, которым бы я мог доверять. Вы, в этом случае, одна из особ, — которую я очень хорошо знаю: я видел вашу дружбу, вашу преданность княгине и убежден, что женщина, способная быть таким другом, может быть хорошей и полезной руководительницей детям…
— Эдуард Федорович, вы слишком много мне приписываете! — произнесла г-жа Петицкая, потупляя свои глаза.
— Не комплименты, не комплименты желаю вам говорить, — подхватил барон, — а позволяю себе прямо предложить вам быть главной начальницей моего заведения; содержание по этой службе: квартира очень приличная, отопление, освещение, стол, если вы пожелаете его иметь, вместе с детьми, и, наконец, тысяча двести рублей жалованья.
— О, это так много, что… — начала Петицкая и уже совсем, совсем потупила свои глаза. Радость ее при этом случае была неописанная: вырваться на волю казалось ей теперь почти каким-то блаженством.
— Вы, значит, согласны принять эту должность? — спросил барон.
— Совершенно! — отвечала Петицкая. — Меня тут одно смущает, — прибавила она, помолчав немного: — как мне оставить княгиню совершенно одну жить: она и без того страшно скучает!..
— Но княгиня, я полагаю, не век будет так жить, выйдет же когда-нибудь замуж! — возразил ей барон.
— Ах, непременно бы ей надо было выйти замуж. Как бы это было хорошо для нее и для того человека, который бы на ней женился! — произнесла Петицкая.
Барон после этого некоторое время размышлял сам с собой.
— Княгиня вам никогда ничего не говорила о моих собственно к ней отношениях? — спросил он вдруг Петицкую.
— Не говорила, но я догадывалась: вы были влюблены в нее? — сказала Петицкая.
— Был… был влюблен, когда она была еще девушкой, потом это чувство снова возродилось во мне при встрече с ней здесь: но она как в тот, так и в другой раз отвергла всякие мои искания, — что же мне оставалось делать после того! Я бросился очертя голову в эту несчастную мою женитьбу, и затем, вы сами видели, едва только я освободился от этой ферулы, как снова всею душой стал принадлежать княгине.
— Еще бы не видеть! — проговорила г-жа Петицкая.
— В то же время, — продолжал барон, пожимая плечами, — снова рискнуть и снова надеяться услышать отказ, как хотите, становится даже несколько щекотливо для моего самолюбия!
— А почему вы ожидаете отказа? — спросила его Петицкая.
— По многим причинам: во-первых, по странным отношениям княгини к Миклакову.
— О, тут не было никаких отношений, клянусь вам богом! — перебила его Петицкая.
— Может быть!.. Во-вторых, мне кажется, княгиня до сих пор еще так сильно огорчена смертью мужа…
— Ну, этого вы не очень опасайтесь! — возразила Петицкая. — Мы, женщины, умеем одним глазком плакать, а другим и улыбаться!
— Вы думаете? Но все-таки, говорю откровенно, у меня духу не хватает напомнить княгине о моем чувстве к ней.
— Хотите, я ей напомню?
— Пожалуйста! — воскликнул барон радостным голосом: он вряд ли и место предлагал Петицкой не затем, чтоб иметь ее вполне на своей стороне.
— Извольте, поговорю с ней при первом же удобном случае.
— Очень много обяжете… очень!.. — продолжал восклицать барон. — Место, значит, вы принимаете у меня? — присовокупил он, уже вставая.
— Конечно! — подхватила Петицкая.
Днем для открытия вновь преобразованного училища барон выбрал воскресенье; он с большим трудом, и то с помощью Петицкой, уговорил княгиню снять с себя глубокий траур и приехать на его торжество хоть в каком-нибудь сереньком платье. Г-жа Петицкая, тоже носившая по князе траур, сняла его и надела форменное платье начальницы. К двенадцати часам они прибыли в училище. Княгиню барон усадил на одно из почетнейших мест. Г-жа Петицкая села в числе служащих лиц, впрочем, рядом с бароном и даже по правую его руку.
Барон был в мундире, вышитом на всех возможных местах, где только можно вышить золотом, в красивой станиславской ленте и с станиславской звездой. Он заметно несколько рисовался в этом костюме. Прежде всего девочки нескладными и визгливыми голосами пропели предучебную молитву; затем законоучитель, именно знакомый нам отец Иоанн, прочел прекрасную речь полусветского и полудуховного содержания: «О добродетелях и о путях к оным». Наконец, встал сам барон сказать свое слово. Все исполнились полнейшего внимания; его вообще считали в обществе более умным человеком, чем он был на самом деле! Барон прежде всего объяснил, что воспитание есть основание всей жизни человека, и поэтому оно составляет фундамент и оплот всей истории человечества. Барон, если только припомнит читатель, вообще любил, вследствие, может быть, основательности собственного характера, слова: фундамент, оплот, основа. Далее барон изложил, что воспитание женщины важнее даже воспитания мужчины, так как она есть первая наставница и руководительница детей своих, и что будто бы всеми физиологами замечено, что дети, и по преимуществу мальчики, всегда наследуют нравственные качества матери, а не отцов, и таким образом женщина, так сказать, дает всецело гражданина обществу. Последние слова барон, как следует хорошему оратору, произнес громче прочих, и они были покрыты почти общим аплодисментом. Про свое собственное училище барон сказал, что оно пока еще зерно, из которого, может быть, выйдет что-нибудь достойное внимания общества; себя при этом он назвал сеятелем, вышедшим в поле с добрыми пожеланиями, которые он надеется привести к вожделенному исполнению с помощию своих добрых и уважаемых сослуживцев, между которыми барон как-то с особенною резкостью в похвалах указал на избранную им начальницу заведения, г-жу Петицкую, добродетели которой, по его словам, как светоч, будут гореть перед глазами ее юных воспитанниц. При этом указании на добродетели г-жи Петицкой два человека из бывших в зале сделали несколько удивленные физиономии: это Елпидифор Мартыныч, сидевший в переднем ряду и уже с аннинской звездой — он невольно припомнил при этом историю со шляпой Николя Оглоблина; наконец, сам Николя, помещавшийся во втором ряду и знавший предыдущую историю еще в более точных подробностях. Оба они никак не считали г-жу Петицкую светочем добродетели.
На лестные слова барона г-жа Петицкая, пылая в лице и потупляя свои глаза, произнесла несколько трепещущим голосом, что она все старание, все усердие свое положит, чтобы исполнить те надежды, которые возложил на нее ее высокопочтенный начальник. Затем музыка грянула: «Боже, царя храни!» [«Боже, царя храни» – официальный гимн Российской империи с 1830-х годов. Музыка А.Ф.Львова, слова В.А.Жуковского.], и торжество окончилось. Отпущенные девочки шумно побежали из залы по коридорам прямо в столовую, где их ожидал более обыкновенного сытный обед. Посетители и посетительницы, с очень важным видом, хоть и с маленьким утомлением в лицах, начали разъезжаться. Барон приостался на некоторое время в училище и стал что-то такое довольно длинно приказывать смотрителю здания, махая при этом беспрестанно своей шляпой с плюмажем: все эти приказания он затеял, кажется, для того, чтобы подолее оставаться в своем нарядном мундире. Петицкая уехала пока еще к княгине. Когда они возвратились домой и переоделись из своих нарядных платьев, то между ними начался довольно задушевный разговор.
— Вы завтра переезжаете в училище? — спросила княгиня свою подругу невеселым голосом.
— Завтра! — отвечала Петицкая.
Княгиня после этого закрыла себе лицо рукою.
— Вообразить себе не могу, как я останусь одна в этом громадном доме! — произнесла она.
— Вам замуж надобно выйти, — вот что! — сказала ей на это Петицкая.
— Мне?.. — спросила княгиня, широко раскрывая в удивлении свои голубые глаза.
— Вам, да! — отвечала Петицкая, несколько даже испуганная таким восклицанием княгини.
— Кто же меня возьмет после всех тех ужасных историй, которые со мной были? — проговорила та.
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. — захохотала неудержимо Петицкая. — Какие ужасные истории, — скажите, пожалуйста!
— Конечно, ужасные!
— Перестаньте, княгиня! — произнесла Петицкая как бы уже строгим голосом. — Разве повернется у кого-нибудь язык, чтобы обвинить вас в чем-нибудь? Напротив, все удивляются вам, и я знаю одного человека, который очень бы желал сделать предложение вам…
Княгиня при этом вспыхнула, но ничего не говорила.
— А вы даже не хотите и спросить: кто это такой? — присовокупила Петицкая.
— Не хочу, потому что знаю, что такого человека нет.
— Нет, есть! — возразила Петицкая с ударением. — И это именно барон!
— Вот глупости! — проговорила, еще более покраснев, княгиня.
— Почему глупости?.. Почему? — спросила настойчиво Петицкая.
— Потому что… — отвечала княгиня (она очень конфузилась при этом ответе), — он, я думаю, даже сердит на меня…
— Вы хотите сказать, что за ваши старые к нему отношения? — перебила ее Петицкая, очень хорошо понявшая, что хочет сказать княгиня последними словами. — Но вот видите, он все это вам простил и даже поэтому еще более вас ценит; отказать ему вам, по-моему, не только что не умно, но даже неблагородно и нечестно!
Княгиня только взглядом ответила приятельнице на такой ее резкий приговор.
— Конечно, нечестно! — повторила та. — Вы вспомните: полтора года он за вами следит, как самый внимательный дядька… — что я говорю!.. — как самый заботливый отец! — воскликнула Петицкая, раскрасневшись даже в лице от одушевления. — Я не говорила вам, но он, во весь наш обратный путь из-за границы, на всех железных дорогах брал для нас билеты, отправлял все вещи наши, хлопотал с паспортами, наконец, какое участие он показал вам во время смерти вашего мужа! Княгиня, все это надобно поценить! Таких расположенных и искренно преданных нам людей мы не часто встречаем в жизни.
Княгиня слушала молча свою подругу и хотя в душе сознавала справедливость ее слов, но все-таки произнесла как бы несколько холодным тоном:
— Я и ценю его очень!
— Но на словах мало ценить! — воскликнула Петицкая. — Надобно доказать это на деле: вдруг он теперь присватается к вам и получит отказ, — сыграть в третий раз такую незавидную роль, в его теперешнем положении, может быть, ему уже и не захочется.
— Тогда и теперь — две вещи разные! — проговорила, наконец, княгиня.
— Но теперь что же вы скажете ему? — приставала к ней Петицкая.
— А теперь еще и сама не знаю! — отвечала с усмешкою княгиня.
— Ну, так я знаю! — подхватила Петицкая, твердо будучи уверена, что если бы даже барон и не очень нравился княгине, то все-таки она пойдет за него, потому что это очень выгодная для нее партия, а потому дальнейшее с ней объяснение она считала совершенно излишним и при первой встрече с бароном прямо сказала тому, чтоб он не робел и ехал просить руки княгини.
Барон послушался ее и, приехав раз к княгине, сделал ей несколько официальным голосом предложение; она, как и надобно ожидать, сначала сконфузилась, а потом тоже отчасти официальным тоном просила у него времени подумать. Барон с удовольствием согласился на это.
В период этого думанья княгиня объехала всех близких и именитых родных покойного мужа, всем им объявила о предложении барона и у всех у них испрашивала совета и мнения касательно того, что не имеют ли они чего сказать против. Те единогласно отвечали, что ничего не имеют, и таким образом девятнадцатого декабря барон получил согласие на брак с княгиней, а в половине января была и свадьба их в присутствии опять-таки тех же близких и именитых родных покойного князя, к которым барон отправился на другой день с своей молодой делать визиты, а после того уехал с нею в Петербург, чтобы представиться ее родным и познакомить ее с своими родными. От слияния состояний двух жен у барона образовалось около полутораста тысяч годового дохода.
Г-жа Петицкая за услуги свои, оказанные по случаю женитьбы его на княгине, была награждена бароном еще тремястами рублей годового жалованья и в настоящем своем положении решительно расцвела, поздоровела, похорошела и даже успела приучить ходить к себе по вечерам в гости одного очень молоденького и прехорошенького собой студента.
Но что Елена?.. Как она живет, и какое впечатление произвело на нее известие о самоубийстве князи? Вот те последние вопросы, на которые я должен ответить в моем рассказе. Весть о смерти князя Елене сообщил прежде всех Елпидифор Мартыныч и даже при этом не преминул объяснить ей, что князь, собственно, застрелился от любви к ней.
Елену страшно поразило это известие, но она пересилила себя и как бы даже довольно равнодушно проговорила:
— Вот вздор какой!
— Нет-с, не вздор! — возразил ей Елпидифор Мартыныч.
Он полагал, что всякой даме приятно услышать, что какой-нибудь мужчина застрелился от любви к ней: сей хитрый старик успел уже каким-то образом совершенно втереться в дом к Оглоблиным и сделаться почти необходимым у них.
Елена не стала с ним более разговаривать об этом происшествии и по наружности оставалась спокойной; но когда Елпидифор Мартыныч ушел от нее, то лицо Елены приняло почти отчаянное выражение: до самой этой минуты гнев затемнял и скрывал перед умственными очами Елены всякое ясное воспоминание о князе, но тут он как живой ей представился, и она поняла, до какой степени князь любил ее, и к вящему ужасу своему сознала, что и сама еще любила его. Принадлежа, впрочем, к разряду тех существ, про которых лермонтовский Демон сказал, что для них нет раскаяния, нет в жизни уроков, Елена не стала ни плакать, ни стенать, а все, что чувствовала, спрятала в душе; но как ни бодрилась она духом, тело ее не выдержало нравственных мук: Елена сделалась серьезно больна, прохворала почти полгода и, как только встала с постели, уехала с сыном за границу. Возвратясь оттуда несколько поздоровевшая, Елена, по-видимому, исключительно предалась воспитанию сына: она почти не отпускала его от себя никуда, беспрестанно с ним разговаривала, сама учила его. Кроме того, Елена повела очень большую переписку с разными заграничными своими знакомыми, которые тоже ей часто писали.
В одно утро Елена сидела, по обыкновению, с своим ребенком. Сынишка ее стоял около нее, и она сейчас только восхищенная его понятливостью, расцеловала его в губки, в щечки, в глаза, так что у мальчика все лицо даже покраснело; вдруг вошел человек и доложил, что Миклаков ее спрашивает.
— Ах, проси… очень рада! — воскликнула Елена в самом деле радостным голосом.
Лакей ушел звать гостя.
— Вы решительно являетесь, как молодой месяц! — говорила Елена, встречая Миклакова.
— Да и вас я застаю всякий раз в новых фазисах! — отвечал ей тот не без насмешки; затем он сел и начал пристально смотреть на Елену.
Надобно было иметь не весьма много наблюдательности, чтобы подметить, какие глубокие страдания прошли по моложавому лицу Елены: Миклакову сделалось до души жаль ее.
— Но давно ли, однако, вы вышли замуж? — продолжал он совершенно уже другим тоном.
— Вам, может быть, больше хочется спросить — зачем и для чего, собственно, я вышла замуж? — возразила ему Елена.
— Зачем и для чего вы вышли замуж? — повторил за нею Миклаков.
— От голоду — больше ни от чего другого!.. Пришлось так, что или самой с ребенком надобно было умереть от нищеты, или выйти за Оглоблина… Я предпочла последнее.
— О, ирония жизни!.. Какая страшная ирония!.. — воскликнул Миклаков. — Вот вам и могучая воля человека! Все мы Прометеи [Прометей – мифологический герой, титан, похитивший у богов огонь и прикованный за это Зевсом к скале.], скованные нуждой по рукам и по ногам!
— Еще как скованы-то! — перебила его Елена, для которой, видимо, тяжел был этот разговор. — Но где вы были все это время?
— Был я в Малороссии, в Киеве, в Одессе, на южном берегу Крыма и на Кавказе.
— Что, как вам там везде понравилось?
— Очень везде не понравилось. Малороссия — природа прекрасная, но это еще дикие степи. Киев наш святой — смесь киево-печерского элемента с польско-шляхетским. Одесса, наш аки бы европейский город, в сущности есть город жидов и греков. В Крыму и на Кавказе опять-таки хороша только природа, а населяющие их восточные человеки, с их длинными носами и бессмысленными черными глазами, — ужас что такое!.. в отчаяние приводящие существа… так что я дошел до твердого убеждения, что человек, который хоть сколько-нибудь дорожит мыслью человеческой, может у нас жить только в Москве и в Петербурге.
— А этого демократического, революционного движения неужели нет в провинциях нисколько? — сказала Елена.
— Подите вы! — воскликнул Миклаков. — Революционные движения какие-то нашли!.. Бьются все, чтобы как-нибудь копейку зашибить, да буянят и болтают иногда вздор какой-то в пьяном виде.
— Странно!.. Я думала совсем другое!.. — произнесла Елена как бы в некотором раздумьи.
— Мало ли что вы думали! — отвечал ей насмешливо Миклаков.
— Ну, а вы теперь постоянно думаете в Москве жить? — спросила его Елена.
— В Москве, — отвечал протяжно Миклаков, — хоть и тут тоже мало как-то хорошего для меня осталось, — продолжал он. — Такие новости услыхал, приехав: князь, с которым я хоть и поразошелся последнее время, но все-таки думал опять с ним сблизиться, говорят, умер, — застрелился!
— Да, застрелился! — повторила Елена, и лицо ее при этом мгновенно вспыхнуло. — Говорят даже, что застрелился от любви ко мне! — прибавила она с усмешкою.
— Говорят! — подтвердил Миклаков.
— Но это пустяки, конечно… — продолжала Елена с какой-то неприятной усмешкой, — просто, я думаю, с ума сошел.
— Да с ума-то сошел, может быть, от любви к вам! — перебил ее Миклаков.
— Это еще страннее и глупее! — продолжала Елена, все более и более краснея в лице. — Впрочем, виновата: вы сами когда-то от любви сходили с ума!
— Нет, я сходил с ума не от любви, а от пьянства и от оскорбленного самолюбия!.. — возразил Миклаков.
— Вот это так вернее и естественнее! — подхватила Елена. — А вы знаете, что княгиня ваша вышла замуж за барона Мингера, и оба, говорят, наслаждаются жизнию?
— Что же мудреного! — подхватил Миклаков (при этом он уже вспыхнул). — В жизни по большей части бывает: кто идет по ее течению, тот всегда почти достигнет цветущих и счастливых берегов.
— Но только счастия-то я тут не вижу никакого… В чем оно состоит? — подхватила Елена.
— В некотором самодовольстве и спокойствии!.. Стоять вечно в борьбе и в водовороте — вовсе не наслаждение: бейся, пожалуй, сколько хочешь, с этим дурацким напором волн, — их не пересилишь; а они тебя наверняка или совсем под воду кувыркнут, а если и выкинут на какой-нибудь голый утесец, так с такой разбитой ладьей, что далее идти силы нет, как и случилось это, например, со мной, да, кажется, и с вами.
— Нет, я могу и хочу еще плыть! — воскликнула Елена.
— Интересно было бы знать — куда? — проговорил Миклаков.
— Этого я вам не скажу, потому что вы всякую надежду, всякое предположение сумеете облить таким ядом сомненья, что отравите все и навсегда.
— Сомненье — источник истины! Вот мы с вами поверили Жуквичу на слово, что он человек порядочный, а вышло, что он мошенник!..
Елена при этом немного смутилась.
— Вы, значит, слышали об его проделке со мною? — спросила она.
— С вами?.. Не слыхал. Но что же такое именно?.. — спросил с своей стороны Миклаков.
Елена очень подробно и совершенно откровенно рассказала о своих отношениях к Жуквичу и об его поступке с нею.
Миклаков качал только головой и грустно усмехался.
— Благодарите судьбу, что этот барин в еще худшее что-нибудь вас не запутал! — проговорил он.
— Что же может быть хуже этого? — воскликнула Елена.
— В Одессе он почище этого затеял штуку, — продолжал Миклаков. — Он явился туда с каким-то другом своим юным; сначала, как видно, были при деньгах, жуировали, в карты играли; но потом профершпилились и занялись деланием фальшивых ассигнаций; их накрыли и посадили в тюрьму, где и доныне они обретаются…
— Но скажите: поляк он или нет?
— И не поляк даже, а жид, говорят, перекрещенный.
— Но каким же образом он мог в 48-м году быть повешен?
— Повешен? — воскликнул Миклаков, широко открывая в удивлении свои глаза.
— Да, и только спасся от смерти каким-то случаем. Я сама видела у него шрам на шее от веревки…
Миклаков покатился со смеху.
— Каналья какая! — воскликнул он. — Если у него действительно есть шрам, так, вероятно, его разбитою бутылкой по горлу съездили за какую-нибудь плутню, а с виселиц, сколько я знаю, никто что-то еще не спасался: это он все выдумал, чтобы больше вас пленить.
— Но неужели люди способны даже подобными вещами лгать? — произнесла Елена.
— Люди способны всякими вещами лгать! — подхватил Миклаков.
Разговор этот был прерван появлением Николя.
— Ах, боже мой!.. Как я рад! — воскликнул он, пожимая обеими руками руку Миклакова. — А я сейчас от баронессы Мингер, — продолжал Николя, вовсе забыв, в каких отношениях баронесса Мингер была некогда с Миклаковым, — она родила сына!
— Вот как! — произнесла с усмешкою Елена.
— Да, и барон в восторге, — продолжал Николя. — «Очень, говорит, рад: теперь род Мингеров не прекратится!»
— Ну, этому радоваться еще особенно нечего! — подхватила Елена.
— Тем более, если припомните слова Вольтера, — поддержал ее Миклаков, — который говорил, что главный недостаток немцев тот, что их очень много.
— Именно — очень много! — воскликнула Елена.
Миклаков после того вскоре начал собираться домой.
— Я опять как-нибудь к вам невдолге заеду, — сказал он.
— Непременно, непременно! — подхватила Елена.
— И я вас прошу покорнейше о том! — сказал ему Николя.
Миклаков через неделю опять заехал к Елене; но она на этот раз не приняла его, велев ему через горничную сказать, что у ней так разболелся бок, что ей ставят пиявки, и потому она никак не может выйти к нему. Через неделю Миклаков опять к ней заехал. Тут уже вышел к нему Николя с сконфуженным и расстроенным лицом. Он сказал, что жена его очень больна и что к ней никого не пускают и не велят ей ни с кем говорить.
Миклаков ушел, сильно опечаленный этим, а через несколько дней он прочел в газетах, что Николай Гаврилыч Оглоблин с душевным прискорбием извещает своих родных и знакомых о кончине своей возлюбленной супруги Елены Николаевны Оглоблиной и просит пожаловать на отпевание, которое имеет быть там-то.
— Не вытерпела, как ни храбрилась! — произнес Миклаков, откидывая газету в сторону и утирая небольшую слезинку, появившуюся на глазу его, и, обыкновенно не бывая ни на одних похоронах, на похороны к Елене он пошел и даже отправился провожать гроб ее до кладбища пешком.
К нему вдруг пристал Елпидифор Мартыныч, тоже шедший пешком, несмотря на свои семьдесят лет.
— Вы покойницу лечили? — спросил его Миклаков.
— Я-с, и потом целый легион докторов…
— Чем она умерла?
— Чахоткой скоротечной… Простудилась она еще прежде в девицах, когда в бедности жила, потом года с два тому назад была больна, а к нынешней весне болезнь окончательно разыгралась!.. Впрочем, — сказал Елпидифор Мартыныч, помолчав немного, — и слава богу, что она умерла!
— Это почему? — произнес с удивлением Миклаков.
— Потому что… (Елпидифор Мартыныч начал это говорить Миклакову почти на ухо)… потому что в самый день смерти пришли было арестовать ее: такую, говорят, с разными заграничными революционерами переписку завела, что страсть!
— Вот как! — проговорил с удовольствием Миклаков: ему приятно было слышать, что Елена до конца жизни осталась верна самой себе.
— А перед смертию она причащалась или нет? — спросил он с полуулыбкою Елпидифора Мартыныча.
— Нет-с!.. Нет! — воскликнул тот почти на всю улицу.
— Вольтер-с перед смертию покаялся […перед смертью покаялся. – Желая получить право на захоронение своего праха, Вольтер за несколько месяцев до своей смерти, 29 февраля 1778 года, написал: «Я умираю, веря в бога, любя моих друзей, не питая ненависти к врагам и ненавидя суеверие».], а эта бабенка не хотела сделать того! — присовокупил Елпидифор Мартыныч, знаменательно поднимая перед глазами Миклакова свой указательный палец.
— Видно, на плечах у великанов и младенцы дальше их видят! — подхватил тот с явною целью посердить Елпидифора Мартыныча.
— Тьфу мне на это виденье!.. — опять воскликнул ему тот. — Вы сами тоже хорош сокол! — прибавил он. — Посмотрю, что вы заговорите, как умирать будете.
— Все сделаю, решительно все, что предписано, до того испугаюсь сей скверной вещи! — подхватил Миклаков.
— Не по страху-с надобно это делать, а по вере! — произнес ему в наставление Елпидифор Мартыныч.
— Ну, а мальчик Елены Николаевны где же и у кого будет воспитываться? — продолжал его расспрашивать Миклаков.
— Да сама-то она перед смертию бог знает какие было планы строила, — отвечал, кашлянув, Елпидифор Мартыныч, — и требовала, чтоб ребенка отвезли в Швейцарию учить и отдали бы там под опекунство какого-то философа, ее друга!.. Не послушаются ее, конечно!.. Николай Гаврилыч просто хочет усыновить его и потом, говорит, всего вероятнее, по военной поведу…
Миклаков слушал все это с понуренной головой и пасмурным лицом, и когда, после похорон, Николя Оглоблин, с распухшим от слез лицом, подошел было к нему и стал его приглашать ехать с ним на обед, то Миклаков отказался наотрез и отправился в Московский трактир, где, под влиянием горестных воспоминаний об Елене и о постигшей ее участи, напился мертвецки пьян.
Он считал Елену за единственную женщину из всех им знаемых, которая говорила и поступала так, как думала и чувствовала!