Неточные совпадения
Мужик стоял на валике,
Притопывал лаптишками
И, помолчав минуточку,
Прибавил громким
голосом,
Любуясь на веселую,
Ревущую толпу:
— Эй! царство ты мужицкое,
Бесшапочное,
пьяное,
Шуми — вольней шуми...
Сам Венден, вернувшись из присутствия, услыхал звонок и какие-то
голоса, вышел и, увидав
пьяных офицеров с письмом, вытолкал их.
Бывало, льстивый
голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда, в туз из пистолета
В пяти саженях попадал,
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя
пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
— В эту минуту раздались
пьяные крики гостей и
голос отца Герасима.
Пили, должно быть, на старые дрожжи, все быстро
опьянели. Самгин старался пить меньше, но тоже чувствовал себя охмелевшим. У рояля девица в клетчатой юбке ловко выколачивала бойкий мотивчик и пела по-французски; ей внушительно подпевал адвокат, взбивая свою шевелюру, кто-то хлопал ладонями, звенело стекло на столе, и все вещи в комнате, каждая своим
голосом, откликались на судорожное веселье людей.
Бердников все время пил, подливая в шампанское коньяк, но не
пьянел, только
голос у него понизился, стал более тусклым, точно отсырев, да вздыхал толстяк все чаще, тяжелей. Он продолжал показывать пестроту словесного своего оперения, но уже менее весело и слишком явно стараясь рассмешить.
Ее судороги становились сильнее,
голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у
пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
«
Пьяная?» — подумал Самгин, повернулся спиною к ней и стал наливать воду из графина в стакан, а Дуняша заговорила приглушенным
голосом, торопливо и бессвязно...
Место Анфимьевны на кухне занял красноносый, сухонький старичок повар, странно легкий, точно пустой внутри. Он говорил неестественно гулким
голосом, лицо его, украшенное редкими усиками, напоминало мордочку кота. Он явился пред Варварой и Климом
пьяный и сказал...
В толпе вертелся Лютов; сняв шапку, размахивая ею, он тоже что-то кричал, но парень в шубе, пытаясь схватить его
пьяной рукою, заглушал все
голоса пронзительными визгами истерического восторга.
«Кажется, он
пьянеет», — соображал Самгин, а его собеседник продолжал пониженным, отсыревшим
голосом...
— Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника народа, — говорил он пискливым, вздрагивающим
голосом и жалобно, хотя, видимо, желал говорить гневно. Он мял в руках туго накрахмаленный колпак, издавна
пьяные глаза его плавали в желтых слезах, точно ягоды крыжовника в патоке.
— Разумеется, — успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова
пьяных людей; их осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий
голос, покрывая шум, кричал...
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что
голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему
пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова...
— Представьте себе, — слышал Клим
голос,
пьяный от возбуждения, — представьте, что из сотни миллионов мозгов и сердец русских десять, ну, пять! — будут работать со всей мощью энергии, в них заключенной?
разбитым, сиплым
голосом начала примадонна, толстая, обрюзгшая девица, с птичьим носом. Хор подхватил, и все кругом точно застонало от пестрой волны закружившихся звуков. Какой-то
пьяный купчик с осовелым лицом дико вскрикивал и расслабленно приседал к самому полу.
После
пьяной болтовни Виктора Васильича в душе Привалова выросла какая-то щемящая потребность видеть ее, слышать звук ее
голоса, чувствовать ее присутствие.
Какой-то седой старик отбивал такт ногой,
пьяный инженер, прищелкивая пальцами и языком, вскрикивал каким-то бабьим
голосом...
Лицо, взгляд,
голос, каждое движенье — все существо незнакомца дышало сумасбродной отвагой и гордостью непомерной, небывалой; его бледно-голубые, стеклянные глаза разбегались и косились, как у
пьяного; он закидывал голову назад, надувал щеки, фыркал и вздрагивал всем телом, словно от избытка достоинства, — ни дать ни взять, как индейский петух.
Даже самая наружность изменилась:
пьяный опух исчез, отросшая борода придала старческое благообразие, даже
голос сделался другим.
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а
пьяный дядя, услыхав мой
голос, дико и грязно ругает мать мою.
У Костромы было чувство брезгливости к воришкам, слово — «вор» он произносил особенно сильно и, когда видел, что чужие ребята обирают
пьяных, — разгонял их, если же удавалось поймать мальчика — жестоко бил его. Этот большеглазый, невеселый мальчик воображал себя взрослым, он ходил особенной походкой, вперевалку, точно крючник, старался говорить густым, грубым
голосом, весь он был какой-то тугой, надуманный, старый. Вяхирь был уверен, что воровство — грех.
Когда проходишь по площади, то воображение рисует, как на ней шумит веселая ярмарка, раздаются
голоса усковских цыган, торгующих лошадьми, как пахнет дегтем, навозом и копченою рыбой, как мычат коровы и визгливые звуки гармоник мешаются с
пьяными песнями; но мирная картина рассеивается в дым, когда слышишь вдруг опостылевший звон цепей и глухие шаги арестантов и конвойных, идущих через площадь в тюрьму.
Факельщики и гробовщики, уже с утра
пьяные, с красными звероподобными лицами, с порыжелыми цилиндрами на головах, сидели беспорядочной грудой на своих форменных ливреях, на лошадиных сетчатых попонах, на траурных фонарях и ржавыми, сиплыми
голосами орали какую-то нескладную песню.
Мишка-певец и его друг бухгалтер, оба лысые, с мягкими, пушистыми волосами вокруг обнаженных черепов, оба с мутными, перламутровыми,
пьяными глазами, сидели друг против друга, облокотившись на мраморный столик, и все покушались запеть в унисон такими дрожащими и скачущими
голосами, как будто бы кто-то часто-часто колотил их сзади по шейным позвонкам...
— Первая из них, — начал он всхлипывающим
голосом и утирая кулаком будто бы слезы, — посвящена памяти моего благодетеля Ивана Алексеевича Мохова; вот нарисована его могила, а рядом с ней и могила madame Пиколовой. Петька Пиколов, супруг ее (он теперь, каналья, без просыпу день и ночь пьет), стоит над этими могилами
пьяный, плачет и говорит к могиле жены: «Ты для меня трудилась на поле чести!..» — «А ты, — к могиле Ивана Алексеевича, — на поле труда и пота!»
— Грамоте-то, чай, изволите знать, — начал он гораздо более добрым и только несколько насмешливым
голосом, — подите по улицам и глядите, где записка есть, а то ино ступайте в трактир, спросите там газету и читайте ее: сколько хошь — в ней всяких объявлений есть. Мне ведь не жаль помещения, но никак невозможно этого: ну, я
пьяный домой приду, разве хорошо господину это видеть?
—
Пьяный, коли я тебе говорю, негодяй ты этакой! — воскликнул Вихров. — Кирьяна мне! — произнес он потом задыхающимся
голосом.
А Добров ходил между тем по разным избам и, везде выпивая, кричал на всю улицу каким-то уж нечленораздельным
голосом. На другой день его нашли в одном ручье мертвым; сначала его видели ехавшим с Александром Ивановичем в коляске и целовавшимся с ним, потом он брел через одно селение уже один-одинехонек и мертвецки
пьяный и, наконец, очутился в бочаге.
Но когда она воротилась, он уже заснул. Она постояла над ним минуту, ковш в ее руке дрожал, и лед тихо бился о жесть. Поставив ковш на стол, она молча опустилась на колени перед образами. В стекла окон бились звуки
пьяной жизни. Во тьме и сырости осеннего вечера визжала гармоника, кто-то громко пел, кто-то ругался гнилыми словами, тревожно звучали раздраженные, усталые
голоса женщин…
Вся Москва от мала до велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами, огромными, как горы, протодиаконами, которые заставляли страшными
голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а женщин падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда
пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
Голос у него был маленький, но — неутомимый; он прошивал глухой, о́темный гомон трактира серебряной струной, грустные слова, стоны и выкрики побеждали всех людей, — даже
пьяные становились удивленно серьезны, молча смотрели в столы перед собою, а у меня надрывалось сердце, переполненное тем мощным чувством, которое всегда будит хорошая музыка, чудесно касаясь глубин души.
Шишлин непьющий, он
пьянеет с двух рюмок; тогда лицо его становится розовым, глаза детскими,
голос поет.
В это время со двора в открытое окно послышался крикливый,
пьяный бабий
голос: — Эй, ты, барыня, ай барышня? как звать-то тебя?
Со своего места он видел всех, все они были моложе его, все казались странными и несколько смешными. Длинный Цветаев, выставив вперёд острые колени, качал носом, точно сонная ворона в жаркий день, и глухо, сорванным, как у
пьяного дьячка,
голосом, с неожиданными взвизгиваниями говорил...
По дороге храбро прыгают лощёные галки, не боясь человечьих
голосов, влетают на заборы и кричат о чём-то. Далеко в поле бьёт коростель, в слободе играют на гармонике, где-то плачет ребёнок, идёт
пьяный слесарь Коптев, шаркая плечом о заборы, горестно всхлипывает и бормочет...
Любка
пьяными руками пыталась поднять его с пола, слёзы её капали на шею и затылок ему, и он слышал завывающий
голос...
Блеск глаз, лукавая таинственность полумасок, отряды матросов, прокладывающих дорогу взмахами бутылок, ловя кого-то в толпе с хохотом и визгом;
пьяные ораторы на тумбах, которых никто не слушал или сталкивал невзначай локтем; звон колокольчиков, кавалькады принцесс и гризеток, восседающих на атласных попонах породистых скакунов; скопления у дверей, где в тумане мелькали бешеные лица и сжатые кулаки;
пьяные врастяжку на мостовой; трусливо пробирающиеся домой кошки; нежные
голоса и хриплые возгласы; песни и струны; звук поцелуя и хоры криков вдали — таково было настроение Гель-Гью этого вечера.
— Можно войти-с? — послышался
голос за моей дверью, сопровождаемый
пьяным причмокиванием и сдержанным хихиканьем Лизы.
Васька принимал угрожающе-свирепый вид. Вероятно, с похмелья у него трещала башка. Нужно было куда-нибудь поместить накипевшую
пьяную злость, и Васька начинал травить немецкую бабушку. Отставив одну ногу вперед, Васька визгливым
голосом неожиданно выкрикивал самое неприличное ругательство, от которого у бедной немки встряхивались все бантики на безукоризненно белом чепце.
Все женихи в один
голос показали:"Господин Расплюев правильные чувства выражали, а господин (имярек) его за это"
пьяным рылом"обозвали".
«Вот так — а-яй!» — мысленно произносил Илья свое любимое восклицание и, ошеломлённый шумом трактирной жизни, уходил на двор. А на дворе Савёл стучал молотом и ругался с подмастерьем, из подвала на волю рвалась весёлая песня сапожника Перфишки, сверху сыпались ругань и крики
пьяных баб. Пашка, Савёлов сын, скакал верхом на палке и кричал сердитым
голосом...
Илья чувствовал волнение товарища, слышал, как вздрагивает его
голос, а когда они вошли в комнатку сапожника и зажгли в ней огонь, он увидал, что лицо у Якова бледное, а глаза мутные и довольные, как у
пьяного.
Фома знал, что тетка не пустит отца, и снова засыпал под шум их
голосов. Когда ж Игнат являлся
пьяный днем — его огромные лапы тотчас хватали сына, и с
пьяным, счастливым смехом отец носил Фому по комнатам и спрашивал его...
Игнат рано утром уезжал на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера, вечером он ездил в думу, в гости или еще куда-нибудь. Иногда он являлся домой
пьяный, — сначала Фома в таких случаях бегал от него и прятался, потом — привык, находя, что
пьяный отец даже лучше, чем трезвый: и ласковее, и проще, и немножко смешной. Если это случалось ночью — мальчик всегда просыпался от его трубного
голоса...
Они шли по улице, ничего не замечая, и говорили каждый о своём подавленными
голосами, оба точно
пьяные.
Во всём человек особенный, кузнец и
пьяный был не страшен, он просто снимал с головы шапку, ходил по улице, размахивая ею, высоким заунывным
голосом пел песни, улыбался, качал головой, а слёзы текли из его глаз обильнее, чем у трезвого.
Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным хлебом, те же лица,
пьяные, зверские, забитые, молодые и старые, те же хриплые
голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами».
Оба по очереди излагают свои показания. Гаврюшка поет свою арию
пьяным басом, Стрельников — дребезжащим, слабосильным тенором. По временам
голоса их сливаются и образуют дуэт.
Вместо улиц тянулись бесконечные ряды труб и печей, посреди которых от времени до времени возвышались полуразрушенные кирпичные дома; на каждом шагу встречались с ним толпы оборванных солдат: одни, запачканные сажею, черные как негры, копались в развалинах домов; другие,
опьянев от русского вина, кричали охриплым
голосом: «Viva 1'еmpereur!» [Да здравствует император! (франц.)] — шумели и пели песни на разных европейских языках.