Неточные совпадения
Матвею почему-то было жалко отца;
ему казалось,
что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.
Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал
он о ту пору: «Всё я забрал, а на
что мне?
— Только ты не думай,
что все
они злые, ой, нет, нет!
Они и добрые тоже, добрых-то
их ещё больше будет! Ты помни —
они всех трав силу знают: и плакун-травы, и тирлич, и кочедыжника, и знают, где
их взять. А травы эти — от всех болезней,
они же и против нечистой силы идут — она вся во власти у
них.
Вот, примерно, обает тебя по ветру недруг твой, а ведун-то потрёт тебе подмышки тирлич-травой, и сойдёт с тебя обаяние-то.
Они, батюшка, много добра делают людям!
—
Вот оно: чуть только я тебе сказал,
что отца не слушался, сейчас ты это перенял и махнул на улицу! А не велено тебе одному выходить. И ещё: пришёл ты в кухню — Власьевну обругал.
— Откуда вы с хозяином — никому не известно, какие у вас деньги — неведомо, и кто вы таковы — не знатно никому!
Вот я — я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто
они были, и
чем их били, а ты — кто?
Вот гляди бурьян растёт: к
чему он?
—
Вот что, мотыль, коли соберутся
они тебя драть — сигай ко мне! Я тебя спрячу. Тонок ты очень, и порки тебе не стерпеть. Порка, — это ты меня спроси, какая она!
— Ведь ты не маленький, видишь ведь: старый тятя твой, хиреет
он, а я — молодая, мне ласки-то хочется! Родненький,
что будет, если скажешь? Мне — побои,
ему — горе, да и этому, — ведь и
его жалко! А уж я тебя обрадую:
вот слободские придут огород полоть, погоди-ка…
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и
его и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю я
его: «
Что ж, не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная, я всё думал —
вот бы за меня такую барину отдать!» — «
Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь как же, говорит, коли баринова она!»
— Где уж! Всего-то и поп не поймёт. Ты бы
вот что понял: ведь и Сазан не молоденький, да человек
он особенный!
Вот, хорошо твой батюшка про старину сказывает, а когда Сазан так уж как райские сады видишь!
— А
вот, — медленно ответила женщина, — приедет батюшка твой, начнут
ему на меня бухать со всех сторон —
что я буду делать? Скажи-ка ты мне…
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано,
что природа и царю воевода, — ну, всё-таки!
Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил
он, дёргая себя за ухо. — Дам я записку к
нему, —
он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у
него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!
—
Что? — неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: — Ничего! Это — паларич. У нас был капитан Земель-Луков, так
его на параде
вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и — вчистую!
Пьянея всё более,
он качался, и казалось,
что вот сейчас ткнётся головой в землю и сломает свою тонкую шею. Но
он вдруг легко и сразу поднял ноги, поглядел на
них, засмеялся, положил на скамью и, вытянувшись, сказал...
Её история была знакома Матвею:
он слышал, как Власьевна рассказывала Палаге,
что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и
вот выдумала сама себе наказание за грехи: до конца дней жить со псами.
И
вот, сбоку, на зарвавшихся слобожан бросаются Маклаковы, Коптев, Толоконников, бьют подростков по
чему попало, швыряют
их о землю, словно траву косят.
Городских теснят к берегу — кажется,
что вот сейчас
их прижмут к обрыву и раздавят, размозжат десятками тяжёлых кулаков.
Ну,
вот, судари вы мои, как заметил свёкор-то,
что и младший
его сын на неё метит, на Катерину эту, отправил
он её в монастырь наш для сохранности.
— Как помру, — сипло и вяло говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы меня! Поминок — не делай, не любишь ты нищих. Конечно — дармоеды. Ты
вот что: останутся у меня племянники — Саватейка с Зосимой — ты
им помоги когда!
И вспомнил,
что Шакир в первый год жизни в доме у
него умел смеяться легко и весело, как ребёнок, а потом — разучился: смех
его стал звучать подавленно и неприятно, точно вой. А
вот теперь — татарин снова смеётся, как прежде.
Но
вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов,
они разделяли, разрывали понятное, и прежде
чем он успевал догадаться,
что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем,
что она говорит сейчас, с тем,
что говорила минутою раньше?
Он ясно видел,
что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее,
чем хозяин Маркуши:
вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая
его в свободные часы и вступая с
ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
—
Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в
нём себя, то —
он увидит и думает,
что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Страшно — нет. А
вот — скучно очень, — так скучно — сказать нельзя! «Это я вру! — подумал
он тотчас же. — Вру, потому
что страшно!»
Спорил с нею и чувствовал,
что женщина эта коснулась в груди
его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас
вот — потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того,
что в
них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а
вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с
ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
— Да. Батюшка очень
его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит про
него: сей магометанин ко Христу много ближе,
чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, —
вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут…
Он посмотрел на неё тогда и подумал,
что, должно быть, всю жизнь до сего дня она прошла
вот так: стороною, одна и прямо куда нужно.
Ну, скажешь
им: это
вот что, а это —
вот как, а сам-от думаешь: подьте вы к лешему, не до вас!
И вдруг снова закружился хоровод чуждых мыслей, непонятных слов. Казалось,
что они вьются вокруг неё, как вихрь на перекрёстке, толкают её, не позволяя найти прямой путь к человеку, одиноко, сидевшему в тёмном углу, и
вот она шатается из стороны в сторону, то подходя к
нему, то снова удаляясь в туман непонятного и возбуждающего нудную тоску.
—
Что же будет? — соображал
он вслух. — Ну,
вот, позвали здешних, а
им ничего, кроме Окурова, не надобно и ничего неизвестно; дрёмовцам — кроме Дрёмова, мямлинцам — кроме Мямлина, да так все одиннадцать уездов, каждый сам за себя, и начнётся между
ними неразберимая склока, а воргородские — поумней да и побойчей всех,
их верх и будет!
Они, конечно, встанут за те уезды,
что на полдень живут, те
им дороже…
Но порою
он чувствовал,
что ей удается заговаривать
его любовь, как знахарки заговаривают боль, и дня два-три она казалась
ему любимой сестрой: долго ждал
он её,
вот она явилась, и
он говорит с нею обо всём — об отце, Палаге, о всей жизни своей, свободно и просто, как с мужчиной.
Его вообще и всегда обижало её внимание к простым людям; она как будто отдавала
им нечто такое,
что ему было более нужно,
чем этим людям, и на
что он имел право большее,
чем они.
Вот теперь явился этот тонконогий Алексей, и она целыми вечерами беседует с
ним зачем?
«Надо нарушать покой, — ну,
вот нарушила ты! — грустно думалось
ему. — А теперь
что я буду делать?»
Час тому назад
он боялся представить себе,
что будет с
ним, когда она уедет, а
вот уехала она, стало очень грустно, но —
он переживал более тяжёлые и острые минуты.
«Старик, за восьмой десяток
ему, — думал Кожемякин о стороже, — а
вот, всё караулит людей, оберегая ото зла ночного. Не уберечь ведь
ему, а верует,
что — может! И до смертного часа своего…»
Говорила,
что надо жить в тёмной нашей щели, в глупости людской для пользы
их, а сама
вот уехала.
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она,
что их более восьми сотен. Стоят
они на земле, один другого не зная, и, может, в каждом есть
вот такой же плутающий человек, так же не спит
он по ночам и тошно
ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в
чём, где оправдание нам?
Вот бы Максиму проповедовать, даром
что молод
он, а строг к людям.
— А хожу, — говорит, — туда-сюда и гляжу, где хорошие люди, увижу — потрусь около
них. Выглядел вас на беседе тогда, сидите вы, как во сне, сразу видно,
что человек некорыстный и ничего вам от людей не надо.
Вот, теперь около вас поживу.
— Пёс
его знает. Нет, в бога
он, пожалуй, веровал, а
вот людей — не признавал. Замотал
он меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у
него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох
он, я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу — мне годится!
Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
— Ну,
что вы? — смущённо начал Кожемякин, махая на
них рукою. — Это
вот он всё…
«Не воротится», — повторял
он.
Ему казалось,
что до этого часа в
нём жива была надежда встретить женщину, и теперь — сейчас
вот — умерла она, и сердцу больно.
— Да
вот видите в
чём: у человека нет простой, крепкой веры, и
он хочет её выдумать себе, а
чего нет, того не выдумаешь.
А придя домой, рассказал: однажды поп покаялся духовнику своему,
что его-де одолевает неверие, а духовник об этом владыке доложил, поп же и прежде был замечен в мыслях вольных, за всё это
его, пожурив, выслали к нам, и с той поры попадья живёт в страхе за мужа, как бы
его в монастырь не сослали.
Вот почему она всё оговаривает
его — Саша да Саша.
К вечеру мысль о женитьбе совершенно пленила
его,
он рисовал себе одну за другой картины будущей жизни и всё с большей радостью думал,
что вот, наконец, нашёл себе давно желанное место в жизни — прочное и спокойное.
— Иди, иди,
чего там! — как мог сердито заговорил
он, стоя спиной к татарину. Надоело всё это! Лентяев не надо. Сегодня бы и уходил, сейчас
вот, довольно баловства, да! Иди!
— А я — не согласна; не спорю — я не умею, а просто — не согласна, и
он сердится на меня за это, кричит.
Они осуждают, и это подстрекает
его,
он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю,
что вы тоже хороший, а
он думает обо мне совсем не то и грозится,
вот я и прибежала сказать! Ей-богу, — так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи…
Продал Вася, приехал домой, а Гришук и встретил
его в той самой прихожей, где дедушка зарезался, да кочергой
его железной и отвалял, да так,
что вот с той самой поры и живёт Вася дурачком.
«
Вот тоже сирота-человек, — с добрым чувством в груди подумал Кожемякин, вставая на ноги. — Ходит везде, сеет задор свой, — какая
ему в этом корысть? Евгенья и Марк Васильев
они обижены,
они зря пострадали,
им возместить хочется, а этот
чего хочет?»