Неточные совпадения
Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими
он дорожил потому,
что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил
он, перевертываясь на спину и радуясь,
что нет у
него таких пустых желаний и мыслей,
что он не мыкается, а лежит
вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
— Из
чего же
они бьются: из потехи,
что ли,
что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в
чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того,
что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то
они воров, падших женщин, точно ловят
их на улице да отводят в тюрьму. В
их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
— Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть не могу никаких перемен! Это еще
что, квартира! — заговорил Обломов. — А
вот посмотрите-ка,
что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь
оно? Захар, Захар!
— Где же
оно? — с досадой возразил Илья Ильич. — Я
его не проглотил. Я очень хорошо помню,
что ты взял у меня и куда-то вон тут положил. А то
вот где
оно, смотри!
— Да вы слышите,
что он пишет?
Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а
он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год!
Вот я теперь сам не свой! «Тысящи яко две помене»!
—
Вот тут
что надо делать! — сказал
он решительно и чуть было не встал с постели, — и делать как можно скорее, мешкать нечего… Во-первых…
—
Вот еще
что выдумал, с холода! — заголосил Тарантьев. — Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов, а
он валяется!
— Только
вот троньте! — яростно захрипел
он. —
Что это такое? Я уйду… — сказал
он, идучи назад к дверям.
— Ну,
вот этот,
что еще служит тут, как
его?.. Афанасьев зовут. Как же не родственник? — родственник.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных?
Вот как ты помнишь,
что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал
он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то,
что вот эта,
что тут в углу сидит, — сказал
он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Староста твой мошенник, —
вот что я тебе скажу, — начал Тарантьев, пряча целковый в карман, — а ты веришь
ему, разиня рот.
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь!
Вот, например, — продолжал
он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли
он натурально? — Никогда. А родственник
его, даром
что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия,
что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— И
ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар,
что ли.
Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы
ему дал! Когда туда почта?
— Тебе бы следовало уважать в
нем моего приятеля и осторожнее отзываться о
нем —
вот все,
чего я требую! Кажется, невелика услуга, — сказал
он.
И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь,
что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек;
вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные дни.
Вот настали
они — тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут — и все течет жизнь, все течет, все ломка да ломка.
— Захар! — повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. —
Вот что, братец… — начал
он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье.
—
Вот, — сказал
он, — ядовитый!
Что я за ядовитый? Я никого не убил.
— Да
что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин:
что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли,
он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха?
Вот бумага, извольте.
— И не отвяжешься от этого другого-то
что! — сказал
он с нетерпением. — Э! да черт с
ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А
вот уж третий час в исходе.
— Да, да,
вот денег-то в самом деле нет, — живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое
он мог спрятаться совсем с головой. — Вы посмотрите-ка,
что мне староста пишет… Где письмо, куда я
его девал? Захар!
—
Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся
ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах.
Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
— Боже мой! — стонал тоже Обломов. —
Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а
что сказал! И как это
он мог?
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал
он, видя,
что не избежать
ему патетической сцены, как ни вертись. И так
он чувствовал,
что мигает чаще и чаще, и
вот, того и гляди, брызнут слезы.
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке;
он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе.
Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то
он картофель да селедку. Нужда мечет
его из угла в угол,
он и бегает день-деньской.
Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит.
Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Мысль о переезде тревожила
его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя
он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более,
что тут вмешался Тарантьев, но
он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и
вот уже выиграна целая неделя спокойствия!
Он выбежит и за ворота:
ему бы хотелось в березняк;
он так близко кажется
ему,
что вот он в пять минут добрался бы до
него, не кругом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но
он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли
им,
что копна сена разгуливала по полю, —
они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух,
что вот это не баран, а что-то другое, или
что такая-то Марфа или Степанида — ведьма,
они будут бояться и барана и Марфы:
им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
У
него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали
ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том,
что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев,
что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет
ему.
Это продолжалось до тех пор, пока Васька или Мотька донес барину,
что, вот-де, когда
он, Мотька, сего утра лазил на остатки галереи, так углы совсем отстали от стен и, того гляди, рухнут опять.
Кто-то напомнил
ему,
что вот кстати бы уж и ворота исправить, и крыльцо починить, а то, дескать, сквозь ступеньки не только кошки, и свиньи пролезают в подвал.
— Так
что ж,
что шаталось? — отвечал Обломов. — Да
вот не развалилось же, даром
что шестнадцать лет без поправки стоит. Славно тогда сделал Лука!..
Вот был плотник, так плотник… умер — царство
ему небесное! Нынче избаловались: не сделают так.
— Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня,
он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил,
что, мол, делать мне с
ним, куда
его деть? Так
вот велели вашей милости отдать.
— А! Э!
Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это
он еще жив по сю пору? Поди ты, еще не умер! Ну, слава Богу!
Что он пишет?
— А где
он? — отвечала жена. — Еще надо сыскать. Да погоди,
что торопиться?
Вот, Бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь; еще не уйдет…
—
Вот из Гаги пишут, — скажет
он, —
что его величество король изволил благополучно возвратиться из кратковременного путешествия во дворец, — и при этом поглядит через очки на всех слушателей.
— А
вот тут пишут, — читал
он еще, —
что сочинения госпожи Жанлис перевели на российский язык.
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, —
чем пуще ругается, тем лучше: по крайности, не прибьет, коли ругается. А
вот как я жил у одного: ты еще не знаешь — за
что, а уж
он, смотришь, за волосы держит тебя.
— Так
вот опозорить тебе человека ни за
что ни про
что, — говорил
он, — это
ему нипочем!
—
Вот,
вот этак же, ни дать ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей,
что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а
он вдруг, словно угадает,
что ты думал, идет мимо, да и ухватит
вот этак,
вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это
что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— Тебя бы, может, ухватил и
его барин, — отвечал
ему кучер, указывая на Захара, — вишь, у те войлок какой на голове! А за
что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве
вот за эти две бороды-то,
что на скулах-то, поймает: ну, там есть за
что!..
— А
вот как я скажу барину-то, — начал
он с яростью хрипеть на кучера, — так
он найдет, за
что и тебя ухватить:
он тебе бороду-то выгладит: вишь, она у тебя в сосульках вся!
— А тебе, — сказал
он, обращаясь к дворнику, — надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? Порядок всякий исправлять. А ты
что? Я
вот скажу барину-то; постой, будет тебе!
— А! Ты платье мое драть! — закричал Захар, вытаскивая еще больше рубашки наружу. — Постой, я покажу барину!
Вот, братцы, посмотрите,
что он сделал: платье мне разорвал!..
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог
ему здоровья! Я у
него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с
его стола, уйду, куда хочу, —
вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют одна за другой на клавиши. Но
вот приходит Андрюша или
его приведут;
он начнет рассказывать так бойко, так живо,
что рассмешит и ее, притом
он такой понятливый! Скоро
он стал читать «Телемака», как она сама, и играть с ней в четыре руки.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь —
вот что было
его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения,
он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда
ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
—
Вот уж и завтра! — начал Обломов, спохватившись. — Какая у
них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там
что Бог даст!
Вот разве сначала в деревню, а за границу… после…
—
Что?
Вот я приду, сядем друг против друга на диваны, с ногами;
он курит…