Неточные совпадения
«Притворяется!» —
думают ученики. «Какие способности
у этого лентяя!» —
подумает учитель.
«Как это он? и отчего так
у него вышло живо, смело, прочно?» —
думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она
у него.
Он смотрит, как она неподвижно глядела, как
у ней тогда глаза были прозрачны, глубоки, хороши… «точно
у Васюкова», —
думал он.
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о деле
подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не
подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно:
у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
«О чем это он все
думает? — пыталась отгадать бабушка, глядя на внука, как он внезапно задумывался после веселости, часто также внезапно, — и что это он все там
у себя делает?»
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!» —
думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел
у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
— Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце
у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я
думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я
думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
— Папа стоял
у камина и грелся. Я посмотрела на него и
думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.
— Я
думал, бог знает какая драма! — сказал он. — А вы мне рассказываете историю шестилетней девочки! Надеюсь, кузина, когда
у вас будет дочь, вы поступите иначе…
У ней было одно желание и право: любить. Она
думала и верила, что так, а не иначе, надо любить и быть любимой и что весь мир так любит и любим.
— О чем ты
думаешь? — раздался слабый голос
у него над ухом. — Дай еще пить… Да не гляди на меня, — продолжала она, напившись, — я стала ни на что не похожа! Дай мне гребенку и чепчик, я надену. А то ты… разлюбишь меня, что я такая… гадкая!..
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, —
думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что
у меня бродит в душе…»
«Должно быть, это правда: я угадал!» —
подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари
у ней, а только когда заговорил о нем —
у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к свету.
«Где же тут роман? — печально
думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман
у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
«Странный, необыкновенный человек! —
думала она. — Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди
у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!»
«Да, из них выйдет роман, —
думал он, — роман, пожалуй, верный, но вялый, мелкий, —
у одной с аристократическими,
у другой с мещанскими подробностями. Там широкая картина холодной дремоты в мраморных саркофагах, с золотыми, шитыми на бархате, гербами на гробах; здесь — картина теплого летнего сна, на зелени, среди цветов, под чистым небом, но все сна, непробудного сна!»
«Да
у ней чистый римский профиль!» — с удивлением
думал он.
Марина не
думала меняться и о супружестве имела темное понятие. Не прошло двух недель, как Савелий застал
у себя в гостях гарнизонного унтер-офицера, который быстро ускользнул из дверей и перелез через забор.
Он
подумал немного, потупившись, крупные складки показались
у него на лбу, потом запер дверь, медленно засучил рукава и, взяв старую вожжу, из висевших на гвозде, начал отвешивать медленные, но тяжелые удары по чему ни попало.
Он смотрел мысленно и на себя, как это
у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось
у всех, —
думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
«А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время
подумать. — Но Боже мой! что это за вздор
у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
«Бабушка велела, чтоб ужин был хороший — вот что
у меня на душе: как я ему скажу это!..» —
подумала она.
— То, что я
думаю,
у всякого есть…
— Хорошо, только жарко,
у меня щеки и уши горят, посмотрите: я
думаю, красные!
У меня много крови; дотроньтесь пальцем до руки, сейчас белое пятно выступит и пропадет.
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» —
подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой
у нее бьется в левом боку
у Райского.
«Как странно! —
думала она, — отчего это
у него так бьется? А
у меня? — и приложила руку к своему боку, — нет, не бьется!»
— Вина нет;
у нас Шарль обедал, мы все выпили, водка, я
думаю, есть…
— Что же вас так позывало видеть меня после этих отзывов? Вам надо тоже пристать к общему хору: я
у вас книги рвал. Вот он, я
думаю, сказывал…
«
У него верен глаз!» —
подумал Райский.
«
У него есть и вкус, и понимание! —
думал опять Райский, — уж не артист ли он, да притаился?»
«
У него глаза покраснели, —
думал он, — напрасно я зазвал его — видно, бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
— Что такое
у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась,
думала, ты спишь… Что это горит в чашке?
«Не любит прямой дороги!..» —
думал Райский, глядя, как Марк прокрадывался через цветник, через сад и скрылся в чаще деревьев,
у самого обрыва.
«Так, впечатление: как всегда
у меня! Вот теперь и прошло!» —
думал он.
«Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! —
думал он, — таков бывает
у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет… Что бы это значило? Уж в самом деле не любит ли она?
У ней только и речи, чтоб „не стеснять воли“. Да нет… кого здесь!..»
«Какой гнусный порок, эта славянская добродетель, гостеприимство! —
подумал он, — каких уродов не встретишь
у бабушки!»
У него, от напряженных усилий разгадать и обратить Веру к жизни («а не от любви», —
думал он), накипало на сердце, нервы раздражались опять, он становился едок и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.
Он так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он
думал, что он гордый!), любит ее, что даже
у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
И в то же время, среди этой борьбы, сердце
у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все
думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле, все это былие, которым поросло его существование.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И
у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как
у Веры тогда… —
думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же
у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
— Да, да, помню. Нет, брат, память
у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не
думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге…
«О чем молится? —
думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе
у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья!..»
«Как остеречь тебя? „Перекрестите!“ говорит, — вспоминала она со страхом свой шепот с Верой. — Как узнать, что
у ней в душе? Утро вечера мудренее, а теперь лягу…» —
подумала потом.
«Господи! Господи! что скажет бабушка! —
думала Марфенька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. — Что мы наделали! — мучилась она мысленно. — И как я перескажу… что мне будет за это… Не сказать ли прежде Верочке… — Нет, нет — бабушке! Кто там теперь
у ней!..»
— Коляска ваша отложена, кучера, я
думаю, мои люди напоили пьяным, и вы, милая Марья Егоровна, останетесь
у меня и сегодня, и завтра, и целую неделю…
— Да
думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, — ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт,
у него свои идеалы — до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.
Потом змеи, как живые, поползли около старика! он перегнул голову назад,
у него лицо стали дергать судороги, как
у живого, я
думала, сейчас закричит!
«Красота — сама сила: зачем ей другая, непрочная сила — ложь!» — «Однако!» — потом с унынием
думал он, добираясь до правды: отчего вдруг тут же, под носом, выросло
у него это «однако»?
«А она не поймет этого, — печально
думал он, — и сочтет эти, ею внушенные и ей посвящаемые произведения фантазии — за любовную чепуху! Ужели и она не поймет: женщина! А
у ней, кажется, уши такие маленькие, умные…»
«Пошлю завтра ящик», —
думал Райский и послал, — между прочим, потому, что «ведь просит тот,
у кого нет… — говорил он, — богатый не попросил бы».