Тысяча душ (Писемский А. Ф., 1858)

VIII

На выезде главной Никольской улицы, вслед за маленькими деревянными домиками, в окнах которых виднелись иногда цветы и детские головки, вдруг показывался, неприятно поражая, огромный серый острог с своей высокой стеной и железной крышей. Все в нем, по-видимому, обстояло благополучно: ружья караула были в козлах, и у пестрой будки стоял посиневший от холода солдат. Наступили сумерки. По всему зданию то тут, то там замелькали огоньки.

На правой стороне, в караульной комнате, сидел гарнизонный, из поляков, прапорщик Лимовский. Несмотря на полную офицерскую форму, он имел совершенно плоское женское лицо и в настоящую минуту, покуривая трубку, погружен был в самые романические мысли о родине и прелестных паннах. Жить в обществе, быть знакому с хорошими дамами, танцевать там – составляло страсть прапорщика. Желая представить из себя светского человека, он старался говорить как можно более мягким голосом и прибирал обыкновенно самые нежные фразы.

Около средних ворот, с ключами в руках, ходил молодцеватый унтер-офицер Карпенко. Он представлял гораздо более строгого блюстителя порядка, чем его офицер, и нелегко было никому попасть за его пост, так что даже пробежавшую через платформу собаку он сильно пихнул ногой, проговоря: «Э, черт, бегает тут! Дьявол!» К гауптвахте между тем подъехала карета с опущенными шторами. Соскочивший с задка ливрейный лакей сбегал сначала к смотрителю, потом подошел было к унтер-офицеру и проговорил:

– Княгиня приехала: отворить потрудитесь.

– Не велено, – отвечал тот лаконически и с малороссийским акцентом.

– Да ведь княгиня ездит; как же не велено? Помилуйте! – возразил лакей.

– Да что мини ездит, коли не велено. Давича вон еще гобернатор наезжал с полицеймейстером… наказывали. Ездит! – отвечал унтер-офицер.

– Что ж! Я у смотрителя был: они приказали, – возразил опять лакей.

– Ничего не приказали. Что мини смотритель? Не начальство мое. У меня свой офицер здесь есть… Смотритель! – говорил сурово Карпенко.

– И офицер прикажет, – произнес лакей и побежал.

– Прикажут? Да! – повторил ему вслед со злобой унтер-офицер.

– Княгиня, ваше благородие, приехала, солдаты не пускают, – доложил лакей, входя в караульню.

Прапорщик вскочил.

– Ах, боже мой! Боже мой! – воскликнул он и тотчас же побежал.

– Отворить! – крикнул он унтер-офицеру.

– Не приказано, ваше благородие… – осмелился было ему возразить Карпенко.

– Отворить, дурак! – крикнул грозным голосом нежнейший прапорщик и, как истый рыцарь, вышел даже из себя для защиты дам; но потом, приняв, сколько возможно, любезную улыбку, побежал к карете.

– Pardon, madame, тысячу раз виноват. Позвольте мне предложить вам руку, – говорил он, принимая из кареты наглухо закутанную даму.

– Эти наши солдаты такой народ, что возможности никакой нет! – говорил он, ведя свою спутницу под руку. – И я, признаться сказать, давно желал иметь честь представиться в ваш дом, но решительно не смел, не зная, как это будет принято, а если б позволили, то…

– Пожалуйста, мы рады будем, – отвечала дама не своим голосом.

– А для меня это будет неожиданным и величайшим блаженством! – воскликнул прапорщик восторженным тоном. – Но, madame, вы трепещете? – прибавил он. – Будьте тверды, не падайте духом, заклинаю вас! И, бога ради, бога ради, осторожнее перешагивайте этот ужасный порог, не повредите вашей прелестной ножки… – объяснялся прапорщик, проходя внутренний двор.

На лестнице самого здания страх его дамы еще более увеличился: зловонный, удушливый воздух, который отовсюду пахнул, захватывал у ней дыхание. Почти около нее раздался звук цепей. Она невольно отшатнулась в сторону: проводили скованного по рукам и ногам, с бритой головой арестанта. Вдали слышалась перебранка нескольких голосов. В полутемном коридоре мелькали стволы и штыки часовых.

– Князь здесь, – проговорил, наконец, прапорщик, подведя ее к двери со стеклами. – Желаю вам воспользоваться приятным свиданием, а себя поручаю вашему высокому вниманию, – заключил он и, отворив дверь, пустил туда даму, а сам отправился в караульню, чтоб помечтать там на свободе, как он будет принят в такой хороший дом.

Дама между тем, вошедши, увидела, что князь сидел в глубокой задумчивости, облокотясь на маленький столик. Перед ним горела сальная свечка. Слегка кудрявые на висках его волосы были совсем уже седы; худоба лица еще более оттенилась отпущенными усами и окладистой бородой, которые тоже были, как молоком, спрыснуты проседью. Князь все еще был в щеголеватом бархатном халате; чистая рубашка его была расстегнута и обнаруживала часть белой груди, покрытой волосами; словом, при этом небрежном туалете, с выразительным лицом своим, он был решительно красавец, какого когда-либо содержали тюремные стены. Легкий шорох вошедшей дамы заставил его обернуться. Он встал, недоумевая, кто это пришел. Дама в это время откинула скрывавший ее капюшон бурнуса.

– Боже мой! Полина! – воскликнул князь.

– Да, – отвечала та, подходя.

Князь схватил и начал целовать ее руку. Она в изнеможении опустилась на его арестантскую кровать.

– Ну, что ты? Здоров? – проговорила она, как бы не зная, что сказать.

– К несчастию, – отвечал князь и тоже опустился на свой стул.

Оба они несколько времени смотрели друг другу в глаза, как бы желая поверить, кто из них в последнее время больше страдал.

– Как ты приехала от твоего аргуса? – начал, наконец, князь.

– В карете княгини. Под ее уж именем, – отвечала Полина. – Я денег тебе привезла. Catherine вчера говорила… две тысячи тут… – прибавила она, вынимая толстый бумажник.

– Mersi! – произнес князь, целуя ее руку и дрожащей рукой засовывая деньги в халатный карман.

На глазах его навернулись слезы.

– Catherine, значит, была у вас? – спросил он после короткого молчания.

– Была и просила было…

– И что ж?

– Разумеется, ничего.

Лицо князя приняло мрачное выражение.

– Гм! – повторил он насмешливым тоном и хотел кажется, еще что-то сказать, но промолчал.

– Это он тебе за меня мстит, решительно за меня, – продолжала Полина.

– Да. Но каким же образом он это узнал? Не черт же ему на бересте написал! – произнес князь.

– Я сама ему все рассказала, – произнесла Полина задыхавшимся голосом.

Князь пожал плечами.

– Это сумасшествие! – воскликнул он. – Девочка… пансионерка, и та того не сделает. Помилуйте, Полина!

– Что делать! – возразила она. – Ты сам хорошо помнишь, как я за него выходила; не совершенно же я была какая-нибудь потерянная женщина. Я все-таки хотела быть настоящей ему женой и раскаялась перед ним, как только может человек раскаяться перед смертью. Всю душу, все сердце я открыла ему, и он, вместо того чтоб поддержать во мне этот порыв, мной же данное оружие употребил против меня. – На этих словах Полина приостановилась, но потом, горько улыбнувшись, снова продолжала: – Обиднее всего для меня то, что сам на мне женился решительно по расчету и никогда мне не был настоящим мужем, а в то же время мстит и преследует меня за мое прошедшее. Вначале, когда я имела еще глупость выговаривать ему за его холодность и почти презрение ко мне, он прямо отвечал, – что разве такие женщины, как я, имеют право ожидать от мужей любви?.. Каково это было выслушивать? Или теперь, в Петербурге, соберутся иногда знакомые и начнут в обыкновенном гостином разговоре рассказывать про какую-нибудь немножко скандалезную любовь – ну, и скажешь к слову: «Что это? Как это можно?», он сейчас же возразит, что в этом случае гораздо лучше быть строгим к себе, чем к другим, и на себя посмотреть надобно! Ну и покраснеешь невольно. Десять лет, мой друг, терплю я эту муку, ожидая каждую минуту всякого рода оскорбления и унижения!

– Мерзавец! – воскликнул князь.

– Ужасный! – подхватила Полина. – Просто, я тебе говорю, он страшный человек!.. Раз до того меня вывел из терпения своими колкостями, что я прямо ему высказала эту твою – помнишь? – мысль, что он креатура наша. «Вы, говорю, не смеете так со мной обращаться! Если вы действительно оскорблены как муж, так не имеете на то права, – вас вывели из грязи, сделали человеком и заплатили вам деньги…» Он – ничего; закусил только свои тонкие, гладкие губы и побледнел. «Да, говорит, действительно: вы первое еще справедливое слово сказали. Благодарю вас за урок». И ушел. Я, конечно, очень хорошо знала, что этим не кончится; и действительно, – кто бы после того к нам ни приехал, сколько бы человек ни сидело в гостиной, он непременно начнет развивать и доказывать, «как пошло и ничтожно наше барство и что превосходный представитель, как он выражается, этого гнилого сословия, это ты – извини меня – гадкий, мерзкий, скверный человек, который так развращен, что не только сам мошенничает, но чувствует какое-то дьявольское наслаждение совращать других». Я дала себе слово на все это решительно молчать, как будто ничего не понимаю. Он видит, что этого мало, не действует, – начинает вдруг из своей протестации против взяток, которой так гордится, начинает прямо, при целом обществе, говорить, что отец мой, бывши полковым командиром, воровал, что, служа там, в Польше, тоже воровал и в доказательство всего этого ссылается на меня… Дочь приводит в свидетели против отца!

Князь пожал плечами.

– Я тебе говорю! – продолжала Полина. – Ты знаешь, он очень осторожный человек на словах, но если что коснется до меня, чтобы мне нанести оскорбление, он решительно тут делается сумасшедшим человеком: забывает даже всякое приличие, и, наконец… этот поступок с тобой? Он теперь ссылается на свое правосудие, беспристрастие, на долг службы – лжет! И даже это он тебе мстит, а главное – тут я. Он очень хорошо понимает, что во мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который меня истинно любил и которого бы я должна была любить всю жизнь – он это видит и, чтоб ударить меня в последнее больное место моего сердца, изобрел это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, – продолжала Полина с большим одушевлением, – то я разойдусь с ним и буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили… Наконец, если сошлют тебя, я пойду за тобой в Сибирь. Пускай же все видят, что жена его ушла с любовником, человеком, которого он из мести погубил. Это, я знаю, как заденет его самолюбие и какое положит пятно на его имя, которое он, как святыню какую, бережет, – мерзавец!

Князь видел, до какой степени Полина была ожесточена против мужа, и очень хорошо в то же время знал, что в подобном нравственном настроении женщина способна решиться на многое.

– Ты любишь еще меня, друг мой? – произнес он вкрадчивым голосом и, пересев рядом с ней на кровать, взял ее за руку.

Полина вспыхнула.

– Решительно люблю! – отвечала она с какой-то гордой экзальтацией.

Князь поцеловал ее. Лицо ее совсем горело.

– Он, я знаю, не высказывает, но ревнует меня по сю пору к тебе… Пускай же по крайней мере имеет право на то.

– Да, пускай! – повторил князь.

– Всякому терпению, наконец, бывает предел: в десять лет камень лопнет! Я не знаю, как и чем могу отметить ему за все обиды, которые он мне наносил и наносит, – говорила Полина.

Князь думал.

– Одно, что остается, – начал он медленным тоном, – напиши ты баронессе письмо, расскажи ей всю твою ужасную домашнюю жизнь и объясни, что господин этот заигрался теперь до того, что из ненависти к тебе начинает мстить твоим родным и что я сделался первой его жертвой… Заступились бы там за меня… Не только что человека, собаки, я думаю, не следует оставлять в безответственной власти озлобленного и пристрастного тирана. Где ж тут справедливость и правосудие?..

– Я готова. Но что она может сделать? – возразила Полина.

– Она может многое сделать… Она будет говорить, кричать везде, требовать, как о деле вопиющем, а ты между прочим, так как Петербург не любит ни о чем даром беспокоиться, прибавь в письме, что, считая себя виновною в моем несчастии, готова половиной состояния пожертвовать для моего спасения.

– Я готова, – согласилась Полина.

– Или наконец… – продолжал князь, хватаясь за голову и как бы придумывая еще что-то такое, – наконец, поезжай сама в Петербург… Я составлю тебе записку, как и через кого там действовать.

– Как же, поезжай! Он не пустит меня, конечно.

– Черт его возьми! Его и спрашивать не надо. Деньги и вещи при тебе?

– Да, – подтвердила Полина.

– Ты все это уложи, выбери день, когда его дома не будет, пошли за наемными лошадьми и поезжай… всего какие-нибудь полчаса времени на это надо.

Полина грустно покачала головой.

– Я боюсь его ужасно!.. Если б ты только знал, какой он страх мне внушает… Он отнял у меня всякий характер, всякую волю… Я делаюсь совершенным ребенком, как только еще говорить с ним начинаю… – произнесла она голосом, полным отчаяния.

– Ты боишься, сама не знаешь чего; а мне угрожает каторга. Помилуй, Полина! Сжальтесь же вы надо мной! Твое предположение идти за мной в Сибирь – это вздор, детские мысли; и если мы не будем действовать теперь, когда можно еще спастись, так в результате будет, что ты останешься блаженствовать с твоим супругом, а я пойду в рудники. Это безбожно! Ты сама сейчас сказала, что я гибну за тебя. Помоги же мне хоть сколько-нибудь…

– О господи! – воскликнула Полина. – Неужели ты сомневаешься, что если б от меня что-нибудь зависело…

– Конечно, от тебя, – перебил князь.

Полина зарыдала… Но в это время раздался шум, и послышались явственные шаги по коридору. Князь вздрогнул и отскочил от нее; та тоже, сама не зная чего, испугалась и поспешно отерла слезы.

– Что такое? – проговорила она.

– Не знаю, – отвечал князь уже шепотом.

В это время двери отворились, и вошел Калинович в вицмундирном сюртуке и в крестах. Его сопровождал бледный, как мертвец, смотритель Медиокритский.

Полина схватилась за стул, чтоб не упасть. Судороги исказили лицо моего героя; но минута – и они перешли в улыбку.

– Вас, князь, так любят дамы, что я решительно не могу им отказать в желании посещать вас и даже жену мою отпустил, хоть это совершенно противозаконно, – проговорил Калинович довольно громко.

– Я вам очень благодарен, – отвечал князь.

– У вас, кажется, помещение нехорошо; я постараюсь поместить вас удобнее, – продолжал Калинович. – Ну, я за тобой приехал, пора уж! Поедем в моей карете, – прибавил он, обращаясь к Полине.

– Поедем, – отвечала она.

– Идем, значит. Я уж все кончил, – заключил Калинович, указывая рукой на дверь.

Полина пошла.

– До свиданья, – присовокупил он князю и вышел.

У кареты их встретил и посадил любезный, но уже струсивший прапорщик.

– Я дам допускаю к князю… как же дамам отказать? – проговорил он.

– Конечно! – отвечал Калинович, захлопывая дверцы у кареты и подымая стекло.

Медиокритский только посмотрел ему вслед глупым и бессмысленным взглядом.

В продолжение дороги кучеру послышался в экипаже шум, и он хотел было остановиться, думая, не господа ли его зовут; но вскоре все смолкло. У подъезда Калинович вышел в свой кабинет. Полину человек вынул из кареты почти без чувств и провел на ее половину. Лицо ее опять было наглухо закрыто капюшоном.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я