Тысяча душ
1858
VIII
Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
— Сейчас получил я отпуск.
— Отпуск? — повторил Петр Михайлыч.
— Да, думаю съездить в Петербург, — продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
— В Петербург? — спросила уж Настенька и побледнела.
— В Петербург, — отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. — Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, — прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
— Пожалуй, что и надобно съездить… — произнес он, с глубокомысленным видом.
— А надолго ли вы думаете ехать? — спросила Настенька.
Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
— Месяца на три, на четыре, — отвечал он.
— Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. — повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. — И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! — прибавил он, обращаясь к дочери.
— Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? — отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
Калинович вздохнул свободнее.
«Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось», — подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: «Э… э… э… хе… хе…»
Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли.
— Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, — сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу.
Тот посмотрел на нее.
— Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! — возразил он.
— Нет ничего: я в теплом платье, — отвечала Настенька и стала надевать шляпку.
Калинович не трогался с места.
— А вы пойдете с нами? — отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем.
— Никак нет-с! — отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул.
— Все вертишься под ногами… покричи еще у меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно.
«Куда пошел этот медвежонок?» — думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле.
— Куда же мы идем? — спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность.
— На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, — отвечала Настенька.
Калиновича подернуло.
«Час от часу не легче!» — подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч.
— Помолимся! — сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. — Стань и ты, — прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или — чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу.
— Поклянись мне, Жак, — начала она, глотая слезы, — поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит… Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня!
— Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! — воскликнул Калинович, не могший более владеть собой.
— Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, — отвечала настойчиво Настенька.
— Клянусь… — проговорил он.
И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною.
— Чего же ты испугался? Это ворон, — проговорила она.
— Подобные сцены хоть у кого расстроят нервы, — отвечал Калинович.
— За что ж ты сердишься?
— Я не сержусь.
— Нет, ты сердишься. Нынче ты все сердишься. Прежде ты не такой был!.. — сказала со вздохом Настенька. — Дай мне руку, — прибавила она.
Калинович подал. Войдя в город, он проговорил: «Здесь неловко так идти» и хотел было руку отнять, но Настенька не пустила.
— Нет, ничего; пойдем так… Пускай все видят: я хочу этого! — сказала она.
Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать?
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку — и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца. Подвизаясь таким образом около года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает! Он порешил Лебедева в несколько часов рублей на пятьсот серебром. Зверолов побледнел и униженно стал просить поиграть еще с ним в долг. Прохоров согласился, и к утру уж был в выигрыше тысяч пять на ассигнации.
— Будет! — проговорил, наконец, математик, вздохнув, как паровая машина, и тотчас же сходил к маклеру и принес на себя вексель.
Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях, когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: «Нет-с; у меня дома этого нет, так зачем уж баловаться?» Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора.
«Зачем вы платите? Вас ведь, наверное, обыграли», — говорили ему некоторые. — «Ничего я не знаю-с; я проиграл и должен платить», — отвечал Лебедев с стоическою твердостию.
В тот самый день, как пришел к нему капитан, он целое утро занимался приготовлением себе для стола картофельной муки, которой намолов собственной рукой около четверика, пообедал плотно щами с забелкой и, съев при этом фунтов пять черного хлеба, заснул на своем худеньком диванишке, облаченный в узенький ситцевый халат, из-под которого выставлялись его громадные выростковые сапоги и виднелась волосатая грудь, покрытая, как у Исава, густым волосом. Застав хозяина спящим, Флегонт Михайлыч, по своей деликатности, вероятно бы, в обыкновенном случае ушел домой, но на этот раз начал будить Лебедева, и нужно было несколько сильных толчков, чтоб прервать богатырский сон зверолова; наконец, он пошевелился, приподнялся, открыл налившиеся кровью глаза, протер их и, узнав приятеля, произнес:
— А, ваше благородие!
— Извините, я вас разбудил, — сказал капитан.
Несмотря на тесную дружбу, он всегда говорил Лебедеву, как и всем другим: вы, и тот отвечал ему тем же.
— Ничего-с! Огонька, я думаю, вам в трубочку нужно, — сказал Лебедев, окончательно приходя в себя и приглаживая свои щетиноподобные волосы, растопырившиеся во всевозможные стороны.
— Нет-с, я трубку забыл, — отвечал капитан, хватаясь за пуговицу, на которой обыкновенно висел кисет.
— Ну, так садитесь! — произнес математик, подвигая одной рукой увесистый стул, а другой доставая с окна деревянную кружку с квасом, которую и выпил одним приемом до дна.
Капитан сел.
— Ну-с, — продолжал Лебедев, — а крусановские болота, батенька, мы с вами прозевали: в прошлое воскресенье все казначейство ходило, и ворон-то всех, чай, расшугали, а все вы…
— Некогда было-с, — отвечал капитан краснея — явный знак, что он говорил неправду.
— Некогда?.. Какого черта вы делаете? — возразил, зевая, зверолов и потянулся, напомнив собой в своей избушонке льва в клетке.
Собственно, на это замечание капитан ничего не ответил, но, посеменив руками и ногами, вдруг проговорил:
— Смотритель ваш в Петербург едет?
Лебедев, кажется, не обратил на это особенного внимания.
— Как же! Отпуск уж получил на четыре месяца, — отвечал он.
Оба приятеля на некоторое время замолчали.
— Теперича они едут в Петербург, а может, и совсем оттуда не приедут? — начал капитан больше вопросом.
— Прах его побери! Пускай убирается, куда хочет! — отвечал Лебедев.
Капитан опять посеменил руками и ногами.
— Теперича, хоша бы в доме братца… Что ж? Надобно сказать: они были приняты заместо родного сына… — начал он, но голос у него оборвался.
— Что говорить! Известно!.. — подтвердил Лебедев.
— А хоша бы и братец, — продолжал капитан, — не холостой человек, имеет дочь девицу.
— Известно! — повторил Лебедев.
— А хоша бы и здесь, — снова продолжал капитан, — не темные леса, а город: не зажмешь каждому рот… мало ли что говорят.
Лебедев значительно откашлянулся, или, скорее, рыкнул, поняв, наконец, к чему клонит капитан.
— Разговоров много идет, — произнес он, глубокомысленно мотнув головою.
— Да-с. А кому закажешь? — подхватил капитан.
— Много говорят, много… Я что? Конечно, моя изба с краю, ничего не знаю, а что, почитавший Петра Михайлыча за его добрую душу, жалко, ей-богу, жалко!..
Капитан уставил на приятеля глаза.
— Вы теперича, — начал он прерывающимся голосом, — посторонний человек, и то вам жалко; а что же теперича я, имевший в брате отца родного? А хоша бы и Настасья Петровна — не чужая мне, а родная племянница… Что ж я должен теперича делать?..
На вопросе этом капитан остановился, как бы ожидая ответа приятеля; но тот ерошил только свою громадную голову.
— Говорить хоша бы не по ним, — так станут ли еще моих слов слушать?.. Может, одно их слово умней моих десяти, — заключил он, и Лебедев заметил, что, говоря это, капитан отвернулся и отер со щеки слезу.
— Мошенник он — вот что надо было вам сказать! — проговорил зверолов.
Капитан встал и начал ходить по избе.
— Теперича что ж? — заговорил он, разводя руками. — Я, как благородный человек, должен, как промеж офицерами бывает, дуэль с ним иметь?
Лебедев опять значительно откашлянулся.
— Что ж? — продолжал капитан. — Суди меня бог и царь, а себя я не пожалею: убить их сейчас могу, только то, что ни братец, ни Настенька не перенесут того… До чего он их обошел!.. Словно неспроста, с первого раза приняли, как родного сына… Отогрели змею за пазухой!
— Мошенник! — повторил Лебедев.
— Теперича, хоша бы я пришел к вам поговорить: от кого совета али наставленья мне в этом деле иметь… — говорил капитан, смигивая слезы.
— Погодите, постойте! — начал зверолов глубокомысленно и нещадным образом ероша свои волосы. — Постойте!.. Вот что я придумал: во-первых, не плачьте.
Капитан торопливо обтерся.
— Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: «Так, мол, и так, в городе вот что говорят…» Это уж я вам говорю… верно… своими ушами слышал: там беременна, говорят, была… ребенка там подкинула, что ли…
Лицо капитана горело, глаза налились кровью, губы и щеки подергивало.
— Значит, что ж, — продолжал Лебедев, ударив по столу кулаком, — значит, прикрывай грех; а не то, мол, по-нашему, по-военному, на барьер вытяну!.. Струсит, ей-богу, струсит!
Капитан думал.
— Я схожу-с! — проговорил он, наконец.
— Сходите, право так! — подтвердил Лебедев.
— Схожу-с! — повторил капитан и, не желая возвращаться к брату, чтоб не встретиться там впредь до объяснения с своим врагом, остался у Лебедева вечер. Тот было показывал ему свое любимое ружье, заставляя его заглядывать в дуло и говоря: «Посмотрите, как оно, шельма, расстрелялось!» И капитан смотрел, ничего, однако, не видя и не понимая.
В настоящем случае трудно даже сказать, какого рода ответ дал бы герой мой на вызов капитана, если бы сама судьба не помогла ему совершенно помимо его воли. Настенька, возвратившись с кладбища, провела почти насильно Калиновича в свою комнату. Он было тотчас взял первую попавшуюся ему на глаза книгу и начал читать ее с большим вниманием. Несколько времени продолжалось молчание.
— Ну, послушай, друг мой, брось книгу, перестань! — заговорила Настенька, подходя к нему. — Послушай, — продолжала она несколько взволнованным голосом, — ты теперь едешь… ну, и поезжай: это тебе нужно… Только ты должен прежде сделать мне предложение, чтоб я осталась твоей невестой.
Холодный пот выступил на лбу Калиновича. «Нет, это не так легко кончается, как мне казалось сначала!» — подумал он.
— Что ж? Сделаю ли я предложение, или нет, я думаю, это все равно, — проговорил он.
— Равно?.. Как ты странно рассуждаешь!
— Решительно все равно, — повторил Калинович.
— А если это отца успокоит? Он скрывает, но его ужасно мучат наши отношения. Когда ты уезжал к князю, он по целым часам сидел, задумавшись и ни слова не говоря… когда это с ним бывало?.. Наконец, пощади и меня, Жак!.. Теперь весь город называет меня развратной девчонкой, а тогда я буду по крайней мере невестой твоей. Худа ли, хороша ли, но замуж за тебя выхожу.
Что мог против этого сказать Калинович? Но, с другой стороны, требование Настеньки заставляло его сделать новый бесчестный поступок.
«Ну, — подумал он про себя, — обманывать, так обманывать, видно, до конца!» — и проговорил:
— Если я действительно внушаю такое странное подозрение Петру Михайлычу и если ты сама этого желаешь, так, дорожа здешним общественным мнением, я готов исполнить эту пустую проформу.
Тон этого ответа оскорбил Настеньку.
— Ты точно не желаешь этого и как будто бы уступку делаешь! — сказала она, вся уже вспыхнув.
Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему, что после этого она не хочет быть ни невестой его, ни женой; но та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это могло быть тяжело или неприятно для любившего ее человека.
— Ты сегодня же должен поговорить с отцом, а то он будет беспокоиться о твоем отъезде… Дядя тоже наговорил ему, — присовокупила она простодушно.
— Хорошо, — отвечал односложно Калинович, думая про себя: «Эта несносная девчонка употребляет, кажется, все средства, чтоб сделать мой отъезд в Петербург как можно труднее, и неужели она не понимает, что мне нельзя на ней жениться? А если понимает и хочет взять это силой, так неужели не знает, что это совершенно невозможно при моем характере?»
Кашель и голос Петра Михайлыча в кабинете прервал его размышления.
— Папаша проснулся; поди к нему и скажи, — сказала Настенька. Калинович ничего уж не возразил, а встал и пошел. Ему, наконец, сделалось смешно его положение, и он решился покориться всему безусловно. Петр Михайлыч действительно встал и сидел в своем кресле в глубокой задумчивости.
Калинович сел напротив. Старик долго смотрел на него, не спуская глаз и как бы желая наглядеться на него.
— Итак, Яков Васильич, вы едете от нас далеко и надолго! — проговорил он с грустною улыбкою. Кроме Настеньки, ему и самому было тяжело расстаться с Калиновичем — так он привык к нему.
— Да, — отвечал тот и потом, подумав, прибавил: — прежде отъезда моего я желал бы поговорить с вами о довольно серьезном деле.
— Что такое? — спросил торопливо Петр Михайлыч.
— С самого приезда я был принят в вашем семействе, как родной, — начал Калинович.
Петр Михайлыч кивнул головой; в лице его задвигались все мускулы; на глазах навернулись слезы.
— Вашим гостеприимством я пользовался, конечно, не без цели, — продолжал Калинович.
— Да, да, — проговорил старик.
— Мне нравится Настасья Петровна…
— Да, да, — проговорил Петр Михайлыч.
— Теперь я еду и прошу ее руки, и желаю, чтоб она осталась моей невестой, — заключил, с заметным усилием над собой, Калинович.
— Да, да, конечно, — пробормотал старик и зарыдал. — Милый ты мой, Яков Васильич! Неужели я этого не замечал?.. Благослови вас бог: Настенька тебя любит; ты ее любишь — благослови вас бог!.. — воскликнул он, простирая к Калиновичу руки.
Тот обнял его.
— Эй, кто там?.. Палагея Евграфовна!.. — кричал Петр Михайлыч.
Палагея Евграфовна вошла.
— Поди позови Настю… Яков Васильич делает ей предложение.
При этом известии экономка вспыхнула от удовольствия и пошла было; но Настенька уже входила.
— Настасья Петровна, — начал Петр Михайлыч, обтирая слезы и принимая несколько официальный тон, — Яков Васильич делает тебе честь и просит руки твоей; согласны вы или нет?
— Я согласна, папа, — отвечала Настенька.
— Ну, и благослови вас бог, а я подавно согласен! — продолжал Петр Михайлыч. — Капитана только теперь надобно: он очень будет этим обрадован. Эй, Палагея Евграфовна, Палагея Евграфовна!
— Да что вы кричите? Я здесь… — отозвалась та.
— Как на вас, баб, не кричать… бабы вы!.. — шутил старик, дрожавший от удовольствия. — Поди, мать-голубка, пошли кого-нибудь попроворней за капитаном, чтоб он сейчас же здесь был!.. Ну, живо.
— Кого послать-то? Я сама сбегаю, — отвечала Палагея Евграфовна и ушла, но не застала капитана дома, и где он был — на квартире не знали.
— Как же это?.. Досадно!.. — говорил Петр Михайлыч.
Калинович тоже желал найти капитана, но Настенька отговорила.
— Где ж его искать? Придет еще сегодня, — сказала она.
Но капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он с важностью начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
Чувства радости произвели в добродушной голове старика бессмыслицу, не лучше той, которую он, бог знает почему и для чего, припомнил.
Возвратясь домой, Калинович, в первой же своей комнате, увидел капитана. Он почти предчувствовал это и потому, совладев с собой, довольно спокойно произнес:
— А, Флегонт Михайлыч! Здравствуйте! Очень рад вас видеть.
Капитан молчал.
— Садитесь, пожалуйста, — присовокупил Калинович, показывая на стул.
Капитан сел и продолжал молчать. Калинович поместился невдалеке от него.
— Где это вы были? — начал он дружелюбным тоном.
— Так-с, у знакомых, — отвечал капитан.
— Это жаль, тем более, что сегодня был знаменательный для всех нас день: я сделал предложение Настасье Петровне и получил согласие.
Капитан выпучил глаза.
— Вы изволили получить согласие? — произнес он, сам не зная, что говорит.
— Да, — отвечал Калинович, — искали потом вас, но не нашли.
У капитана то белые, то красные пятна начали выходить на лице.
— В Петербург, стало быть, не изволите ехать? — спросил он, с трудом переводя дыхание.
При этом вопросе Калинович вспыхнул, однако отвечал довольно равнодушным тоном:
— Нет, в Петербург я еду месяца на три. Что делать?.. Как это ни грустно, но, по моим литературным делам, необходимо.
Капитан бессмысленно, но пристально посмотрел ему в лицо.
— Теперь по крайней мере, — продолжал Калинович, — я еду женихом и надеюсь, что зажму рот здешним сплетникам, а близких Настасье Петровне людей успокою.
Капитан начал теряться.
— Что я люблю Настасью Петровну — этого никогда я не скрывал, и не было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и понимал меня, может быть, иначе, — присовокупил Калинович.
Капитан был окончательно уничтожен. По щекам его текли уже слезы.
— Я очень рад, — проговорил он, протягивая Калиновичу руку, которую тот с чувством пожал.
Затем последовала немая и довольно длинная сцена, в продолжение которой капитан еще раз, протягивая руку, проговорил: «Я очень рад!», а потом встал и начал расшаркиваться. Калинович проводил его до дверей и, возвратившись в спальню, бросился в постель, схватил себя за голову и воскликнул: «Господи, неужели в жизни, на каждом шагу, надобно лгать и делать подлости?»