Тысяча душ (Писемский А. Ф., 1858)

VII

Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это заметил и на другой день за чаем просил проводить его.

– А я думал, что вы еще у нас погостите, – проговорил князь и переглянулся с княжной.

– Нет, мне нужно быть в городе, – отвечал Калинович.

– Жаль; но удерживать не смеем. Когда же вы, однако, думаете выехать?

– Я просил бы сегодня же.

– Зачем же сегодня? – возразил князь, но таким тоном, что Калинович еще настоятельнее повторил:

– Мне необходимо сегодня.

Князь позвонил и приказал вошедшему лакею, чтоб приготовлен был фаэтон четверней.

Молча прошел потом чайный завтрак, с окончанием которого Калинович церемонно раскланялся с дамами, присовокупив, что он уже прощается. Княгиня ласково и несколько раз кивнула ему головой, а княжна только слегка наклонила свою прекрасную головку и тотчас же отвернулась в другую сторону. На лице ее нельзя было прочитать в эти минуты никакого выражения.

Мистрисс Нетльбет присела.

– Adieu, monsieur! – произнес ле Гран, крепко сжимая ему руку.

Фаэтон между тем стоял уж у крыльца.

Калинович сошел в свою комнату и начал сбираться. Князь пришел его проводить. Радушие и приветливость как будто бы снова возвратились к нему на прощанье.

– Очень, очень вам благодарен, – говорил он, целуя и обнимая гостя.

Калинович с своей стороны благодарил за ласковый и обязательный прием.

– И пожалуйста, – продолжал князь, сжимая и не выпуская его руку, – чтоб недавний наш разговор остался между нами.

Калинович просил, бога ради, не беспокоиться об этом, тем более что он не будет иметь даже возможности разглашать этого разговора, потому что через месяц, вероятно, совсем уедет в Петербург.

– А! Вы думаете в Петербург? – спросил князь совершенно простодушным тоном и потом, все еще не выпуская руки Калиновича, продолжал: – С богом… от души желаю вам всякого успеха и, если встретится какая-нибудь надобность, не забывайте нас, ваших старых друзей: черкните строчку, другую. Чем только могу быть полезен, я готов служить вам. Может быть, даже изменится и взгляд ваш на жизнь, теперь немножко еще студенческий. Петербург для этого прекрасный учитель. Напишите тогда… может быть, и придумаем что-нибудь сделать.

Калинович очень хорошо понял, в какой огород кидал князь каменья, и отвечал, что он считает за величайшее для себя одолжение это позволение писать, а тем более право относиться с просьбою. Они расстались.

В серьезном и мрачном настроении духа выехал герой мой. Он не мечтал уже на этот раз о благоухающей княжне и не восхищался окружавшей его природой, в которой тоже, как бы под лад ему, заварилась кутерьма; надвинули со всех сторон облака, и потемнело, как в сумерки. В воздухе сделалось душно. Нахохлившись и с разинутыми ртами сидели на кочках вороны: ласточки летали по самой земле. Хоть бы травка, хоть бы листок на дереве шелохнулся. Все, как бы в ожидании чего-то, затихло, и только изредка прорезывалась молния и глухо погремливало. Стал наконец накрапывать дождик, и вдруг, где-то уж очень близко, верескнул с раскатом удар, хлынул, как из ведра, ливень и бестолково задул, нагибая деревья и крутя пылью, ветер. Калинович опустил фордек и еще более погрузился в размышления. С самого приезда в маленький городишко он был в отношении самого себя в каком-то тумане. На самых первых порах его встретила, как мы видели, любовь Настеньки. Калинович, сам не зная как, увлекся ее порывистою и безрассудною страстью, а под минутным влиянием чувственности стал с нею в те отношения, при которых разрыв сделался бесчеловечен и бесчестен. Потом этот неожиданный литературный успех, приветствие в доме генеральши, князь, княжна, мечты о ней – все это следовало так быстро одно за другим… Но разговор с князем как бы отрезвил его: все советы, замечания и убеждения того пали на плодотворную почву. Семена практических начал были обильно заложены в душе моего героя. Все, что говорил князь, ему еще прежде представлялось смутно, в предчувствии – теперь же стало только ясней и наглядней. Впереди были две дороги: на одной невеста с тысячью душами… однако, ведь с тысячью! – повторял Калинович, как бы стараясь внушить самому себе могущественное значение этой цифры, но тут же, как бы наступив на какое-нибудь гадкое насекомое, делал гримасу. На другой дороге, продолжал он рассуждать, литература с ее заманчивым успехом, с независимой жизнью в Петербурге, где, что бы князь ни говорил, широкое поприще для искания счастия бедняку, который имеет уже некоторые права. Из всего этого уж, конечно, самое лучшее – уехать навсегда в Петербург. Но как же Настенька?.. Что делать! Не жениться же на ней теперь, когда это неминуемо должно было отравить бедностью всю будущность! Лучше разом сделать операцию, чем мучиться всю жизнь!.. – Так говорило благоразумие в молодом человеке, но совесть в то же время точно буравом вертела сердце.

Въехав в город, он не утерпел и велел себя везти прямо к Годневым. Нужно ли говорить, как ему там обрадовались? Первая увидела его Палагея Евграфовна, мывшая, с засученными рукавами, в сенях посуду.

– Ай, батюшка, Яков Васильич! – вскрикнула она, стыдливо обдергивая заткнутый фартук.

– А! Солнышко наше красное! Откуда взошло и появилось? – воскликнул Петр Михайлыч. – Настенька! – кричал он. – Яков Васильич приехал.

– Ах!.. – воскликнула та и вбежала.

Калинович поцеловал у ней руку. Настенька, делая вид, что как будто целует его в голову, поцеловала просто в губы.

– Ах, как я рада, что ты приехал! – обмолвилась она.

Петр Михайлыч сделал добродушную гримасу:

– Ой, ой! Вот как: на ты уж дело пошло!

Настенька немножко покраснела.

– Что ж – я могу ему говорить ты: мы с ним друзья, – сказала она и протянула Калиновичу руку.

– Конечно, – подхватил тот и еще раз поцеловал ее руку.

Капитана на этот раз не было налицо: он отправился с Лебедевым верст за двадцать в болото за красной дичью. Вошла Палагея Евграфовна.

– Чаю прикажете али кушать будете?.. – обратилась она к Калиновичу.

– Чего тут спрашивать, старая! Давай нам и того и сего! – подхватил Петр Михайлыч.

– Нет, я попросил бы съесть чего-нибудь, – отвечал Калинович.

– Ну, покушать, так покушать… Живей! Марш! – крикнул Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна пошла было… – Постой! – остановил ее, очень уж довольный приездом Калиновича, старик. – Там княжеский кучер. Изволь ты у меня, сударыня, его накормить, вином, пивом напоить. Лошадкам дай овса и сена! Все это им за то, что они нам Якова Васильича привезли.

– Накормим! Пуще всего не знают без вас! – отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться.

– Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? – отвечала она, и когда кушанье было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие.

«Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» – мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.

– Ты плачешь? – спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза.

– Нет, это так, – отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо.

– Хорошо, – отвечала Настенька.

Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу.

– Князь – это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, – отвечал он.

– Талейран, Талейран! – подтверждал Петр Михайлыч.

– Княгиня идиотка, – продолжал Калинович.

– Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, – подтвердила уж Настенька. – А что княжна?.. – спросила она. – Это тоже идиотка?

Калинович несколько замялся.

– Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! – отвергнул Петр Михайлыч.

– Решительно идиотка! – повторила Настенька. – Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа.

– Она не то, что глупа… – начал Калинович, – но это идеал пустоты… Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки.

– Ужасно! – подхватила Настенька. – Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.

– Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, – заметил Петр Михайлыч.

– Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, – возразила Настенька, – и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.

– Вероятно, – подтвердил Калинович и вздохнул.

Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо…

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я