В водовороте (Писемский А. Ф., 1871)

XII

Миклаков издавна обитал на Тверской в весьма небогатых нумерах. Он до сих пор еще жил, как жил некогда студентом, и только нанимал комнату несколько побольше, чем прежде, и то не ради каких-нибудь личных удобств, а потому, что с течением времени у него очень много накопилось книг, которые и надобно было где-нибудь расставить; прочая же обстановка его была совершенно прежняя: та же студенческая железная кровать, тот же письменный стол, весь перепачканный чернильными пятнами и изрезанный перочинным ножом; то же вольтеровское кресло для сидения самого хозяина и несколько полусломанных стульев для гостей. Миклаков сам говорил, что всяк, кто у него побывает, не воспылает потом желанием бывать у него часто; но вместе с тем он, кажется, любил, когда кто заходил к нему, и вряд ли даже помещение свое держал в таком грязном виде не с умыслом, что вот-де скверно у меня, а все-таки хорошие люди делают мне посещения. Курил Миклаков трубку с длинным черешневым чубуком и курил Жукова табак, бог уж знает, где и доставая его. Комплект платья у него был так же неполон, как и во дни оны: халат его был, например, такого свойства, что Миклаков старался лучше не надевать его, когда это было возможно, а так как летом эта возможность, по случаю теплой погоды, была почти постоянная, то Миклаков обыкновенно все лето и ходил в одном белье. Раз, в очень жаркое утро, он именно в таком костюме лежал на своей кровати и читал. Вдруг по коридору раздались довольно тяжелые шаги; Миклаков навострил немного уши; дверь в его нумер отворилась, и вошел князь Григоров.

— А, ваше сиятельство! — воскликнул Миклаков, впрочем, не поднимаясь с постели и только откладывая в сторону читаемую им книгу. — Какими судьбами вы занесены из ваших прохлад в нашу знойную Палестину?

— Да вот, видите, к вам приехал!.. — отвечал князь.

Выражение лица его было мрачное и пасмурное. Положив шляпу, он поспешил усесться на один из стоявших перед письменным столом стульев.

— Вижу, вижу-с и благодарю! — сказал Миклаков, поворачиваясь к князю лицом, но все-таки не вставая с постели.

— Да вставайте же, полно вам валяться!.. Сядьте тут к столу! — воскликнул тот, наконец.

— Немножко совестно! — произнес Миклаков. — Впрочем, ничего! — прибавил он и затем с полнейшею бесцеремонностью встал в своем грязном белье и сел против князя.

Тот, с своей стороны, ничего этого и не заметил, потому что весь был занят своими собственными мыслями.

— Ну-с, что же вы скажете мне хорошенького? — начал Миклаков.

— Что хорошенького?.. Все как-то скверно у меня идет, — отвечал князь с расстановкой.

Миклаков сжал на это губы.

— Скверно для вас идет, — повторял он, — человек, у которого больше восьмидесяти тысяч годового дохода, говорит, что скверно у него идет, — странно это несколько!

— Не в одних деньгах счастье, — возразил князь.

— А по-моему, в одних деньгах и есть, да, пожалуй, еще в физическом здоровье, — подхватил Миклаков.

— Нет-с, для человека нужно еще нечто третье!

— А именно?

— А именно правильность и определенность его отношений к другим людям!

Миклаков опять сжал губы.

— Я что-то мало вас понимаю, — произнес он.

— Очень просто это, — отвечал князь. — Отношения мои к жене теперь до того извратились, исказились, осложнились!..

Князь еще и прежде говорил с Миклаковым совершенно откровенно о своей любви к Елене и о некоторых по этому поводу семейных неприятностях, и тот при этом обыкновенно ни одним звуком не выражал никакого своего мнения, но в настоящий раз не удержался.

— Мне кажется, что вам должно быть очень совестно против вашей жены, — проговорил он.

— Более чем совестно!.. Я мучусь и страдаю от этого каждоминутно! — сказал князь.

— Так и должно быть-с! Так и следует! — подхватил Миклаков.

— Но как же, однако, помочь тому? — спросил князь.

Миклаков пожал на это плечами.

— Разойтись нам, я полагаю, необходимо и для спокойствия княгини и для спокойствия моего! — присовокупил князь.

— Для вашего-то — может быть, что так, но никак уже не для спокойствия княгини! — возразил Миклаков. — У нас до сих пор еще черт знает как смотрят на разводок, будь она там права или нет; и потом, сколько мне кажется, княгиня вас любит до сих пор!

— Ну! — сказал на это с ударением князь.

— Что — ну?

— То, что этого нет теперь.

— А почему вы так думаете?

— Потому, что она полюбила уж другого, — отвечал князь, покраснев немного в лице.

— Это барона Мингера, что ли? — спросил Миклаков.

— Да! — отвечал князь, окончательно краснея.

— Нет, это вздор! Она не любит барона! — сказал Миклаков, отрицательно покачав головой.

— Как вздор! На каком же основании вы так утвердительно говорите? — возразил ему князь.

— А на том, что когда женщина любит, так не станет до такой степени открыто кокетничать с мужчиной.

— Нет, она любит его! — повторил князь еще раз настойчиво. Подслушав разговор Петицкой с Архангеловым, он нисколько не сомневался, что княгиня находится в самых близких даже отношениях к барону.

— Ваше это дело!.. Вам лучше это знать! — сказал Миклаков.

— Неприятнее всего тут то, — продолжал князь, — что барон хоть и друг мне, но он дрянь человечишка; не стоит любви не только что княгини, но и никакой порядочной женщины, и это ставит меня решительно в тупик… Должен ли я сказать о том княгине или нет? — заключил он, разводя руками и как бы спрашивая.

— Все мужья на свете, я думаю, точно так же отзываются о своих соперниках! — проговорил как бы больше сам с собою Миклаков. — А что, скажите, княгиня когда-нибудь говорила вам что-нибудь подобное об Елене? — спросил он князя.

— Почти нет!

— Так почему же вы считаете себя вправе говорить ей таким образом о бароне?

— Потому, что я опытней ее в жизни и лучше знаю людей.

— Не думаю! Женщины обыкновенно лучше и тоньше понимают людей, чем мужчины: княгиня предоставила вам свободу выбора, предоставьте и вы ей таковую же!

— А я не могу этого сделать! — почти воскликнул князь. — Полюби она кого-нибудь другого, я уверен, что спокойней бы это перенес; но тут при одной мысли, что она любит этого негодяя, у меня вся кровь бросается в голову; при каждом ее взгляде на этого господина, при каждой их прогулке вдвоем мне представляется, что целый мир плюет мне за то в лицо!.. Какого рода это чувство — я не знаю; может быть, это ревность, и согласен, что ревность — чувство весьма грубое, азиатское, средневековое, но, как бы то ни было, оно охватывает иногда все существо мое.

— Ревность действительно чувство весьма грубое, — начал на это рассуждать Миклаков, — но оно еще понятно и почти законно, когда вытекает из возбужденной страсти; но вы-то ревнуете не потому, что сами любите княгиню, а потому только, что она имеет великую честь и счастие быть вашей супругой и в силу этого никогда не должна сметь опорочить честь вашей фамилии и замарать чистоту вашего герба, — вот это-то чувство, по-моему, совершенно фиктивное и придуманное.

— Вовсе не фиктивное! — возразил князь. — Потому что тут оскорбляется мое самолюбие, а самолюбие такое же естественное чувство, как голод, жажда!

— Положим, что самолюбие чувство естественное, — продолжал рассуждать Миклаков, — но тут любопытно проследить, чем, собственно, оно оскорбляется? Что вот-де женщина, любившая нас, осмелилась полюбить другого, то есть нашла в мире человека, равного нам по достоинству.

— Нет, барон хуже меня, — это я могу смело сказать! — возразил князь.

— Нет, он лучше теперь вас в глазах княгини уже тем, что любит ее, а вы нет!.. Наконец, что это за право считать себя лучше кого бы то ни было? Докажите это первоначально.

— Как же это доказать!

— А так, — прославьтесь на каком-нибудь поприще: ученом, что ли, служебном, литературном, что и я, грешный, хотел сделать после своей несчастной любви, но чего, конечно, не сделал: пусть княгиня, слыша о вашей славе, мучится, страдает, что какого человека она разлюбила и не сумела сберечь его для себя: это месть еще человеческая; но ведь ваша братья мужья обыкновенно в этих случаях вызывают своих соперников на дуэль, чтобы убить их, то есть как-то физически стараются их уничтожить!

— Никого я не хочу ни уничтожать, ни убивать и заявляю вам только тот факт, что положение рогатого мужа я не могу переносить спокойно, а как и чем мне бороться с этим — не знаю!

— Да ничем, я думаю, кроме некоторой рассудительности!

— А если бывают минуты, когда во мне нет никакой рассудительности и я, кроме бешенства, ничего другого не сознаю?

— Что ж бешенство?.. Велите в таком случае сажать себя на цепь! — сказал Миклаков.

— Хорошо вам шутить так! — возразил князь.

— Нет, не шучу, уверяю вас, — продолжал Миклаков, — что же другое делать с вами, когда вы сами говорите, что теряете всякую рассудительность?.. Ну, в таком случае, уходите, по крайней мере, куда-нибудь поскорей из дому, выпивайте два — три стакана холодной воды, сделайте большую прогулку!

— Все это так-с!.. Но суть-то тут не в том! — воскликнул князь каким-то грустно-размышляющим голосом. — А в том, что мы двойственны: нам и старой дороги жаль и по новой смертельно идти хочется, и это явление чисто продукт нашего времени и нашего воспитания.

Миклаков на это отрицательно покачал головой.

— Всегда, во все времена и при всяком воспитании, это было! — заговорил он. — Еще в священном писании сказано, что в каждом человеке два Адама: ветхий и новый; только, например, в мужике новый Адам тянет его в пустыню на молитву, на акриды [Акриды – саранча. «Питаться акридами» – питаться скудно.], а ветхий зовет в кабак; в нас же новый Адам говорит, что надобно голову свою положить за то, чтобы на место торгаша стал работник, долой к черту всякий капитал и всякий внешний авторитет, а ветхому Адаму все-таки хочется душить своего брата, ездить в карете и поклоняться сильным мира сего.

— Но все-таки наш-то Адам поплодотворней и повозможнее, чем мужицкий, — заметил князь.

— Я не знаю-с! Они хлопочут устроить себе царство блаженства на небесах, а мы с вами на земле, и что возможнее в этом случае, я не берусь еще на себя решить.

— Ну, вы все уж отвергаете, во всем сомневаетесь! — возразил князь, вставая и собираясь уйти.

— Многое отвергаю и во многом сомневаюсь! — подтвердил Миклаков, тоже вставая.

— До свиданья! — проговорил князь, протягивая ему руку.

— До свиданья! — сказал и Миклаков, и хоть по выражению лица его можно было заключить о его желании побеседовать еще с князем, однако он ни одним звуком не выразил того, имея своим правилом никогда никакого гостя своего не упрашивать сидеть у себя долее, чем сам тот желал: весело тебе, так сиди, а скучно — убирайся к черту!.. По самолюбию своему Миклаков был демон!

— Куда же вы путь ваш теперь направляете? — спросил он князя.

— Да домой, и прежде всего, по совету вашему, по-пройдусь побольше пешком, чтобы успокоить свои нервы, — отвечал тот ему полушутя.

— И непременно успокойте их! — ободрил его Миклаков.

— Хорошо бы таким легким способом усмирять себя! — проговорил князь и, еще в комнате надев шляпу, вышел. Пешком он действительно дошел до самой почти Крестовской заставы и тут только уже сел в свою коляску, и то потому, что у него ноги более не двигались. В это самое время мимо князя проехал на своих вяточках Елпидифор Мартыныч и сделал вид, что как будто бы совершенно не узнал его. Старик просто не считал себя вправе беспокоить его сиятельство своим поклоном, так как сей последний на вечере у себя не удостоил слова сказать с ним, а между тем Елпидифор Мартыныч даже в настоящую минуту ехал, собственно, по делу князя. После недавнего своего объяснения с Елизаветой Петровной, возымев некоторую надежду в самом деле получить с нее тысячу рублей, если только князь ей даст на внука или внучку тридцать тысяч рублей серебром, Елпидифор Мартыныч решился не покидать этой возможности и теперь именно снова ехал к Анне Юрьевне, чтобы науськать ту в этом отношении. Он застал ее на этот раз в комнатах и с очень печальным и недовольным лицом: Анна Юрьевна все грустила о своем негодяе, юном музыкальном таланте. При виде ее печали Елпидифор Мартыныч немного было растерялся, но, впрочем, сейчас же и собрался с духом.

— А я к вам опять насчет князя, — начал он с полуулыбкой.

— Насчет князя? — спросила Анна Юрьевна.

— Да-с, насчет его и госпожи Жиглинской!

— Но он дает им там что-то такое?

— Дает-то дает-c! Но старуха Жиглинская не хочет этим удовольствоваться и желает, чтобы князь еще единовременно дал им тысяч тридцать, так как дочь ее теперь постигнута известным положением.

— Est il possible? [Возможно ли? (франц.).] — воскликнула Анна Юрьевна почти испуганным голосом.

— Постигнута! — повторил еще раз Елпидифор Мартыныч, поднимая свои брови.

— Как это жаль!.. Как это жаль! — продолжала Анна Юрьевна тем же тоном.

Она сама, бывши на именинном вечере у княгини, заметила что-то странное в наружности Елены, и ей тогда еще пришло в голову, что не в известном ли положении бедная девушка? Теперь эти подозрения ее, значит, оправдались. Главное, Анну Юрьевну беспокоило то, что как ей поступить с Еленой? Она девушка, а между тем делается матерью, — это, вероятно, распространится по всей Москве, и ей очень трудно будет оставить Елену начальницей женского учебного заведения; но в то же время она ни за что не хотела отпустить от себя Елену, так как та ей очень нравилась и казалась необыкновенной умницей. «Ничего, как-нибудь уговорю, успокою этих старикашек; они сами все очень развратны!» — подумала про себя Анна Юрьевна. Под именем старикашек она разумела высших лиц, поставленных наблюдать за благочинием и нравственностью. На Елпидифора Мартыныча Анна Юрьевна на этот раз не рассердилась: она начинала уже верить, что он в самом деле передает ей все это из расположения к князю и к Елене.

— Ну так вот что! — начала она после короткого молчания. — Вы скажите этой старушонке Жиглинской, — она ужасно, должно быть, дрянная баба, — что когда у дочери ее будет ребенок, то князь, конечно, его совершенно обеспечит.

— Слушаю-с! — отвечал покорно Елпидифор Мартыныч.

— И потом посоветуйте вы ей, — продолжала Анна Юрьевна, — чтобы не болтала она об этом по всем углам, и что это никоим образом не может сделать чести ни для нее, ни для ее дочери!

— Слушаю-с! — повторил еще раз смиренным голосом Елпидифор Мартыныч и стал раскланиваться с Анной Юрьевной.

— А вы отсюда через Останкино поедете? — спросила она его.

— Через Останкино, если вы прикажете, — доложил ей Елпидифор Мартыныч.

— Ну так вот: заезжайте, пожалуйста, к Григоровым!.. Скажите им, что в воскресенье в Петровском парке гулянье и праздник в Немецком клубе; я заеду к ним, чтобы ехать вместе туда сидеть вечер и ужинать.

— Слушаю-с! — сказал и на это с покорностью Елпидифор Мартыныч. — А вы ничего не изволите сказать князю при свидании об этих тридцати тысячах на младенца, о которых я вам докладывал?.. — прибавил он самым простодушным голосом.

— Нет, ничего не изволю сказать и нахожу, что это глупо, гадко и жадно со стороны этой старушонки! — отвечала с досадливой насмешкой Анна Юрьевна.

— Конечно, что-с!.. — согласился опять с покорностью Елпидифор Мартыныч и отправился в Останкино.

Здесь он, подъехав к даче Григоровых, прямо наткнулся на самого князя, который выходил из своего флигеля. Елпидифор Мартыныч счел на этот раз нужным хоть несколько официально и сухо, но поклониться князю. Тот тоже ответил ему поклоном.

— Анна Юрьевна поручила мне передать княгине, что в воскресенье она заедет за вами ехать вместе в Немецкий клуб, — проговорил Елпидифор Мартыныч.

— Хорошо, я передам жене, — сказал князь.

— Мне поэтому можно и не заезжать? — спросил Елпидифор Мартыныч.

— Совершенно можете! — разрешил ему князь.

Елпидифор Мартыныч на это опять только, как бы официально, поклонился и направился в Москву; такой ответ князя снова его сильно оскорбил. «Я не лакей же какой-нибудь: передал поручение и ступай назад!» — рассуждал он сам с собою всю дорогу.

Князь между тем прошел в большой флигель. Княгиню он застал играющею на рояле, а барона слушающим ее. Он передал им приглашение Анны Юрьевны ехать в Немецкий клуб ужинать.

— Хорошо! — отвечала ему на это довольно сухо княгиня.

— Мы поедем таким образом, — продолжал князь, — ты с бароном в кабриолете, а я с Еленой в фаэтоне!

— Хорошо, — сказала и на это совершенно равнодушно княгиня.

Князь после того пошел к Жиглинским. Насколько дома ему было нехорошо, неловко, неприветливо, настолько у Елены отрадно и успокоительно. Бедная девушка в настоящее время была вся любовь: она только тем день и начинала, что ждала князя. Он приходил… Она сажала его около себя… клала ему голову на плечо… по целым часам смотрела ему в лицо и держала в своих руках его руку.

В воскресенье Анна Юрьевна приехала к Григоровым по обыкновению, в кабриолете и с грумом. Для княгини и барона тоже был готов кабриолет, а для князя фаэтон, в котором он и заехал за Еленой, чтобы взять ее с собой. Когда, наконец, все уже были в своих экипажах, то Анна Юрьевна впереди всех улетела на своем рысаке. За ней поехали в кабриолете княгиня и барон, и так как княгиня сама пожелала править, то они поехали довольно тихо. Сзади их тронулся князь с Еленой, который, как ни старался в продолжение всей дороги не смотреть даже вперед, но ему, против воли его, постоянно бросалось в глаза то, что княгиня, при каждом посильнее толчке кабриолета, крепко прижималась своим плечом к плечу барона. Такого рода наблюдения нельзя сказать, чтобы успокоительно подействовали на князя, и в парк он приехал недовольный и раздраженный.

В Немецком клубе наше маленькое общество собралось в одну группу, и сначала, как водится, пили чай, потом слушали хор полковых музыкантов, слушали охриплое пение тирольцев, гиканье и беснованье цыган, и все это никому не доставило большого удовольствия. Анна Юрьевна, собственно, затеяла ехать в Немецкий клуб с единственною целью встретиться там с своим юным музыкальным талантом, которого вряд ли не предполагала простить даже и которого она в самом деле встретила, но в таком сотовариществе, что никакое снисхождение ее не могло перенести того. Она увидала его входящим в сад под руку с весьма молоденькой девицей, но уже пьяной и с таким нахальным видом, что о роде занятий ее сомневаться было нечего. Юный же талант, увидав Анну Юрьевну, поспешил вместе с своей спутницей стушеваться, а затем и совсем исчез из клуба. Вследствие всего этого Анна Юрьевна весь остальной вечер была злая-презлая!

— Пойдемте ужинать, гадко все тут! — сказала она, и все с удовольствием приняли ее предложение. Анна Юрьевна за свою сердечную утрату, кажется, желала, по крайней мере, ужином себя вознаградить и велела было позвать к себе повара, но оказалось, что он такой невежда был, что даже названий, которые говорила ему Анна Юрьевна, не понимал.

— Поди, мой милый, ты, видно, кроме чернослива разварного да сосисок, ничего и изготовить не умеешь, — проговорила она.

— Рыба у нас, ваше превосходительство, есть добрая, хорошая, — отвечал ей на это немец повар.

— Осетрина, что ли, эта ваша противная?

— Осетрина, ваше превосходительство! Есть цыплята молодые с салатом.

— Скажите, какая редкость! — произнесла Анна Юрьевна с презрением. — Ну, давайте уж вашей осетрины и цыплят!

Повар поклонился ей и, неуклюже ступая своими аляповатыми сапогами по паркету, вышел из залы.

— А вы дайте мне того розового вина, которое вы мне подавали, когда я заезжала к вам как-то тут… — отнеслась потом Анна Юрьевна к официанту.

— Это 48-й номер, — отвечал тот не без гордости и пошел за вином.

Анна Юрьевна пила это вино, когда была в клубе еще в начале лета с юным своим музыкальным талантом. При этой мысли она невольно вздохнула, постаравшись скрыть от всех этот вздох.

Барон в настоящий вечер был особенно нежен с княгиней: его белобрысое лицо, с каким-то медовым выражением, так и лезло каждоминутно князю в глаза. Впрочем, начавшийся вскоре ужин и поданное розоватое вино, оказавшееся очень хорошим вином, отвлекли всех на некоторое время от их собственных мыслей: все стали есть и пить и ни слова почти не говорили между собой; только вдруг, посреди этой тишины, в залу вошли двое молодых людей, громко хохоча и разговаривая. Оказалось, что один из них был не кто иной, как Архангелов. Увидав знакомых ему лиц, и лиц такого хорошего круга, Архангелов сейчас же подлетел к ним самым развязным манером, сказал две — три любезности княгине, протянул как-то совершенно фамильярно руку барону, кивнул головой приветливо князю. Все это Архангелов делал, чтобы пустить пыль в глаза своему товарищу; оба молодые люди были писцы из новых присутственных мест и потому, может быть, несколько больше о себе думали, чем обыкновенные писцы. Получив на все свои развязные слова и приветствия почти полное молчание, Архангелов счел за лучше удалиться; но не ушел совсем из комнаты, а стал тут же ходить с своим приятелем взад и вперед по той именно стороне стола, на которой сидели Елена и князь.

— Мне, знаешь, наскучило уж бывать в свете! — говорил Архангелов своему товарищу.

— Мне самому тоже наскучило! — врал ему и тот.

— Знаешь, там эти скандальные исторьицы приятно еще слушать! — болтал Архангелов.

— Я тоже пропасть их слыхал! — не уступал ему его приятель.

— Вот эта княгиня, — продолжал Архангелов более уже тихим голосом и показывая глазами на княгиню и барона, — с этим бароном вожжается!

— Будто? — спросил с любопытством его товарищ.

— Верно, так-с… Будьте благонадежны!.. Это мне моя сказывала! — отвечал самодовольно Архангелов.

— Ха-ха-ха! — почему-то засмеялся на это его молодой товарищ.

— Ха-ха-ха! — засмеялся также и сам Архангелов.

У Елены был прекрасный слух, а у князя — зрение: она расслышала все слова Архангелова, а тот видел, как Архангелов показал глазами на княгиню и барона.

Когда молодые люди разразились хохотом, князь вдруг, весь побледнев, встал на ноги и, держась за стул, обратился к ним.

— Чему вы смеетесь над нашим обществом? — проговорил он почти с пеной у рта.

— Мы ничему не смеемся! — пробормотал, покраснев, Архангелов.

— Смеетесь, черт возьми, когда вам говорят то! — воскликнул князь и стукнул стулом об пол.

— Мы, ей-богу, не над вами-с! — говорил Архангелов почти со слезами на глазах.

— Над чем же вы смеетесь?.. Над чем? — приступал князь и хотел, кажется, схватить молодого человека за воротник.

— Князь, assez, finissez donc! [довольно, прекратите же! (франц.).] — крикнула ему Анна Юрьевна, удивленная до крайности всей этой выходкой князя.

Княгиня тоже сильно смутилась, а барон явно струсил.

— Я голову вам размозжу, если вы осмелитесь хоть улыбнуться при мне! — продолжал кричать на молодых людей князь, причем Архангелов желал только извиниться как-нибудь перед ним, а товарищ его, напротив, делал сердитый вид, но возражать, однако, ничего не решился.

Елена, с самого начала этой сцены больше и больше изменявшаяся в лице, наконец, тоже встала и прямо взяла князя за руку.

— Пойдемте, мне нужно с вами переговорить! — сказала она.

— Сейчас! — отвечал тот и, по-видимому, еще что-то такое хотел крикнуть на Архангелова.

— Пойдемте, мне очень нужно! — повторила окончательно настойчивым голосом Елена и, не выпуская руки князя, увела его в соседнюю комнату.

Архангелов после того не преминул обратиться к оставшемуся обществу.

— Ей-богу, я ничего, решительно ничего не сказал! — проговорил он, разводя руками.

— Ну, не оправдывайтесь!.. Уходите лучше! — сказала ему Анна Юрьевна.

— Сию секунду-с! — отвечал тот и, мигнув своему товарищу, вышел с ним из залы.

В это время Елена разговаривала в соседней комнате с князем.

— Я теперь все понимаю, все! — произнесла она с ударением.

— Что вы понимаете? — возразил ей князь, далеко еще не пришедший в себя от гнева.

— Все! — отвечала Елена задыхающимся голосом. — Как же? Как он смел оскорбить княгиню!.. Я бы убить его советовала вам! — прибавила она с насмешкой.

— Я совсем не потому… — проговорил князь.

— Перестаньте лгать!.. Я говорить после этого с вами не хочу!.. — произнесла Елена и проворно вошла опять в залу. — Анна Юрьевна, возьмите меня в свой кабриолет, мне ужасно хочется проехаться на вашем коне! — обратилась она к той.

— Хорошо! — отвечала как-то протяжно Анна Юрьевна. — Но где же князь и что с ним происходит? — прибавила она с беспокойством.

— Отдыхает там от своего гнева, я с ним и ехать боюсь — решительно! — отвечала, как бы смеясь, Елена.

— Но за что же он тут рассердился? — спрашивала Анна Юрьевна.

— За то, что эти господа болтали что-то такое про всех нас.

— О, как это смешно с его стороны! — воскликнула Анна Юрьевна.

— И я ему говорила, что странно это!.. — подхватила Елена.

Княгиня, при всем этом разговоре их, ничего не сказала, а барон так даже отошел от нее и стоял уже вдали.

— Только мы теперь же и поедемте! — обратилась Елена почти с умоляющим видом к Анне Юрьевне. — У меня maman больна: мне надобно поскорее домой!..

— Пожалуй, поедемте! — произнесла опять с расстановкой Анна Юрьевна; ей самой было противно оставаться в клубе. — Скажите князю, чтобы он довез моего грума, — присовокупила она княгине, уходя; и, когда Елена стала садиться в кабриолет, Анна Юрьевна ей сказала с участием:

— Поосторожней, ma chere, смотрите, берегите себя!

— Нет, ничего! Что мне сделается! — произнесла Елена почти с каким-то презрением к самой себе.

— Как что!.. Очень может сделаться! — возразила Анна Юрьевна и лошадь свою не погнала, по обыкновению, а поехала, явно желая поберечь Елену, самой легкой рысцой: Анна Юрьевна в душе была очень добрая женщина.

Тотчас после их отъезда воротился и князь в залу.

— Где ж Елена Николаевна? — было первое слово его.

— Она уехала с Анной Юрьевной, — отвечала княгиня, не смея, кажется, взглянуть мужу в лицо.

— Уехала?.. С Анной Юрьевной? — повторил князь. — В таком случае вы поедете со мною в фаэтоне! — прибавил он княгине.

— Хорошо, — отвечала она ему покорно.

— А я, значит, один в кабриолете поеду? — спросил барон с заметным удовольствием.

— Вы возьмите с собою грума Анны Юрьевны! — сказала ему княгиня.

— Ах да, так! — подхватил барон.

Во всю дорогу князь слова не промолвил с женой, и только, когда они приехали домой, он, выходя из экипажа, произнес полунасмешливо и полусердито:

— Извините, что я вас разлучил!

— Нисколько!.. Нисколько!.. Вы должны извиняться передо мною совершенно в другом!.. — воскликнула княгиня, и голос ее в этом случае до того был искренен и правдив, что князь невольно подумал: «Неужели же она невинна?» — и вместе с тем он представить себе без ужаса не мог, что теперь делается с Еленой.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я