Цитаты со словом «рассказ»
Люди разучились читать
рассказы главным образом потому, что научились читать слишком быстро.
«необузданность горцев останется только в
рассказах о прошедшем»
Стоя написать
рассказа нельзя. А я ведь чаще всего пишу стоя. … Гоголь писал, стоя за конторкой.
Нужно ли такое обилие красок, как у Бунина? «Господин из Сан-Франциско» — просто подавляет красками, читать
рассказ становится от них тягостно.
История русской революции — это сказание о граде Китеже, переделанное в
рассказ об острове Сахалине.
Я мечтал сооружать вещи своими руками: корабли, дома, моторы, — вспоминал Льюис, — но вместо этого пришлось писать
рассказы.
Я почерпнул из
рассказов моих дяди, тёти и бабушки с дедушкой, что никто не совершенен, но тем не менее большинство людей – хорошие.
Перед вами четыре
рассказа, которые я сочинил шутки ради и напел без слов, поскольку слова, выстраиваясь в строки, сами ложились на бумагу.
О Родине: «Только здесь я личность… только здесь я поистине живу», —
рассказ «Три дня холостяка или „Заплатите штраф!“»
Если ты напечатал два
рассказа в вечерних газетах и одно стихотворение в «Ниве» — не торопись выпускать в свет «Полного собрания» своих сочинений.
— В чтении нужна обязательно глубокая заинтересованность и личностью автора и его
рассказом, от читающего нужна какая-то окрылённость, творческий порыв.
Русский язык достаточно богат, но у него есть свои недостатки, и один из них — шипящие звукосочетания: -вши, -вша, -вшу, -ща, -щей. На первой странице вашего
рассказа вши ползают в большом количестве: прибывшую, проработавший, говоривших. Вполне можно обойтись и без насекомых.
Раз десять, а то и больше принимался я за дело, притом весьма горячо, и всё-таки ещё не написал романа. Все — все они, мои красавчики, какое-то время подвигались вперёд, а потом вдруг останавливались, неминуемо, как часы у школьника. Я походил на многоопытного игрока в крикет, который, однако же, ни разу не выиграл ни одной партии.
Рассказ — я хочу сказать, плохой
рассказ, — может написать всякий, у кого есть усердие, бумага и досуг, но далеко не всякому дано написать роман, хотя бы и плохой. Размеры — вот что убивает.
Вот ход моих рассуждений: для того, чтобы самое банальное происшествие превратилось в приключение, достаточно его РАССКАЗАТЬ. Это-то и морочит людей; каждый человек — всегда рассказчик историй, он живет в окружении историй, своих и чужих, и все, что с ним происходит, видит сквозь их призму. Вот он и старается подогнать свою жизнь под
рассказ о ней. Но приходится выбирать: или жить, или рассказывать.
Когда мы читаем книгу, глаза устают и, чтобы дать им отдохнуть, мы разглядываем картинки. Рисунок помогает представить описанное словами.
Рассказ оживает благодаря рисунку, и не может быть рисунка отдельно от
рассказа. Так я думал. Но, оказалось, был не прав. Два года назад, находясь в Венеции в качестве посла нашего падишаха, я увидел там работы итальянских мастеров. Не зная, какие сюжеты они иллюстрируют, я старался понять суть нарисованного. Однажды я увидел рисунок на стене дворца и застыл, потрясённый. Это было изображение человека, просто человека, такого же, как я. Гяур, конечно, не из наших. Рисунок отображал всё то, что было важного в жизни: панорама поместья, видневшегося из открытого окна, деревня и лес, который казался живым благодаря оттенкам сочных красок. На столе перед человеком — часы, книги, ручки, карта, компас, коробки с золотыми монетами, прочие предметы непонятного мне назначения, которые я видел и на других рисунках. И, наконец, рядом с отцом — прекрасная, как сон, дочь. Я понял, что
этот рисунок и есть рассказ. Он — не приложение к
рассказу, он — сам по себе.
Адам и Ева могли быть идеальной супружеской парой: Адаму не приходилось слушать
рассказы о мужчинах, за которых она могла бы выйти замуж, а Еве — о том, как хорошо готовила его мама.
Когда я начинал работать, писать
рассказы, я, бывало, на две-три страницы нанижу в
рассказе сколько полагается слов, но не дам им достаточно воздуха. Я прочитывал слова вслух, старался, чтобы ритм был строго соблюдён, и вместе с тем так уплотнял свой
рассказ, что нельзя было перевести дыхания.
Открывшиеся молодые геи из Алтуны в Пенсильвании и Ричмонда в Миннесоте слышат теперь по телевизору Аниту Брайант и ее
рассказы. Они должны смотреть вперед только с единственным чувством — чувством надежды. И вы должны дать им эту надежду. Надежду на лучший мир, надежду на лучшее завтра, надежду на лучшее место, куда можно уехать, если давление у них дома станет невыносимым. Надежду, что всё будет в порядке. Без надежды не только геи, но и афроамериканцы, и старики, и инвалиды, мы, все мы сдадимся. И когда вы помогаете тому, чтобы больше геев оказались избранными в центральный комитет или другие органы власти, это дает зеленый свет всем, кто чувствует себя бесправным, зеленый свет, дающий возможность двигаться вперед. Это даёт надежду всей нации, потому что, если гомосексуал сумел этого добиться, значит двери открыты для всех.
Представим себе, что на прием к врачу-психиатру, взращенному советской школой психиатрии, попадает пациент — православный монах или священник. Кстати, ситуации, когда священника, в связи с запретной «религиозной пропагандой», принудительно помещали в психиатрическую больницу, были отнюдь не редкостью. Итак, священник рассказывает человеку в белом халате об опыте своего религиозного преображения — обращения в веру. Если психиатр будет интерпретировать
рассказ священника с позиций своих профессиональных знаний и начнет лечить его от «религиозного бреда» препаратами, предназначенными для терапии шизофрении, то он имеет все шансы необратимо искалечить психику священника. Понимание этого факта противоречит медицинской совести — Гиппократову принципу «не навреди!». Если же профессионал захочет поступить по-другому, то будет вынужден признать нормой переживания священнослужителя, которые полностью противоречат материалистическому мировоззрению того же врача. Возникнет кризис психиатрически узких рамок профессионального взгляда на мир. Врач в результате будет вынужден либо изменить свое обусловленное профессией мировоззрение, включив в него бытие трансцендентного (то есть сделать шаг к вере), либо… сойти с ума. С точки зрения его коллег, принятие психиатром веры в результате бесед с пациентом-священником будет безумием в любом случае.
Лондонские преступники XVIII века в совершенстве владели юмором висельника и перед смертью «угощали» благодарных зрителей последней эпиграммой. Они делали так потому, что умирали, выполняя предписание своих матерей: «Мой мальчик, ты кончишь виселицей, так же как твой отец!» Последние слова многих известных людей тоже были шутками, потому что они оказались послушными сыновьями и оправдали надежды своих матерей: «Ты умрёшь знаменитым, сынок». Смерть, которая наступает в результате форс-мажорных обстоятельств, не сопровождается подобным легкомыслием, потому что может находиться в полном противоречии с предписанием матери «Живи долго!» или «Умри счастливым!». Я не слышал
рассказов о том, как шутили узники лагерей смерти, приговорённые к смерти в газовой камере.
Разумеется, сюжетной идее должное внимание, но персонажи скоро начинают жить своей жизнью. Некоторые авторы, Боб Шоу, например, всегда знают, как должен развиваться сюжет на том или ином этапе произведения. Но я предоставляю моим героям свободу, позволяю
рассказу развиваться в зависимости от их характера и индивидуальных способностей. Можно сказать, что Шоу использует карту, чтобы показать читателю, куда ему двигаться, тогда как я предоставляю только компас.
Мне всегда казалось, что лучшими становятся те
рассказы и романы, в которых обыкновенные люди сталкиваются лицом к лицу с невероятными ситуациями, а не наоборот. И моя ранняя привязанность к научной фантастике, которую я сначала «попробовал» как читатель, а уж потом писал сам, обусловлена как раз этим: это единственный жанр, позволяющий обыкновенным людям сталкиваться с чем-то, действительно из ряда вон выходящим! Я сам больше всего люблю писать о том, как знакомые мне психологически и «поведенчески» земляне сталкиваются с неизвестными и малопонятными в своих побуждениях и поступках инопланетянами. Попытки понять их часто высвечивают в, казалось бы, знакомых моих «соплеменниках» многие интересные и парадоксальные черты... Вообще, это проблема проблем: понимания, адаптации к чему-то совершенно непривычному (будь то человек другой культуры или просто иная точка зрения). Когда сталкиваешься с нею —какими мелкими и лишь претендующими на значительность кажутся все эти распри и перебранки из-за цвета кожи или политических лозунгов! Хотя именно они, к сожалению, и стали поистине дьявольским наваждением нашей цивилизации.
С первых
рассказов я хотел писать фантастику, не имеющую ничего общего с космическими кораблями, далеким будущим и тому подобной чепухой... научную фантастику, основанную на настоящем.
В «Шинели» и в «Превращении» герой, наделённый определённой чувствительностью, окружен гротескными бессердечными персонажами, смешными или жуткими фигурами, взывающая к состраданию человечность присуща обоим. В «Докторе Джекиле и мистере Хайде» её нет, жилка на горле
рассказа не бьётся . Да, Стивенсон посвящает немало страниц горькой участи Джекила, и всё-таки в целом это лишь первоклассный кукольный театр. Тем и прекрасны кафкианский и гоголевский частные кошмары, что у героя и окружающих нелюдей мир общий, но герой пытается выбраться из него, подняться над этим миром, сбросить маску — выйти из шинели или карапакса. Аттерсоны, Пулы, Энфилды преподносятся как обыкновенные, рядовые люди; на самом деле эти персонажи извлечены из Диккенса и представляют собой фантомы, не вполне укорененные в стивенсоновской художественной реальности, так же как стивенсоновский туман явно выполз из мастерской Диккенса, дабы окутать вполне обыкновенный Лондон. В сущности, я хочу сказать, что волшебное снадобье Джекила более реально, чем жизнь Аттерсона. Фантастическая тема Джекила-Хайда по замыслу должна была контрастировать с обыкновенным Лондоном, а на самом деле контрастируют готическая средневековая тема с диккенсовской. И расхождение это иного порядка, чем расхождение между абсурдным миром и трогательно абсурдным Башмачкиным или между абсурдным миром и трагически абсурдным Грегором.
Значительную роль в
рассказе играет число три. Этот акцент имеет скорее эмблематический или геральдический характер, нежели символический. В сущности, роль его — техническая. Троица, триплет, триада, триптих — очевидные формы искусства, как, например, три картины: юность, зрелость, старость — или любой другой троичный, трёхчастный сюжет. фантазия Кафки сугубо логична; что может быть родственнее логике, чем триада: тезис—антитезис—синтез. Так что оставим кафкианскому символу «три» только эстетическое и логическое значения и полностью забудем обо всём, что вычитывают у него сексуальные мифологи под руководством венского доктора-шамана.
Я вижу Гашека-человека таким, каким я его знал. Доброго, тёплого, чей юмор был проявлением доброй любви к людям. И в романе я вижу его таким же. Но признаюсь, что больше люблю его короткие
рассказы. В них характер Гашека сказался полнее всего. Швейк появился потом как проекция этого отношения на великие события мировой войны. В
рассказах больше любви к улыбчивому человеку, чем ненависти к властям. Наверное, тут надо искать источник его мощного позитивного влияния, в этом — его революционное воздействие. Человек для него — всё, а форма — ничто.
«Романс» — это наверняка стёб в стиле ассовской тусовки, мистификация. Кстати, когда Виктор впервые дал почитать мне «Романс», то тут же предложил возродить подпольный журнал о роке, который я когда-то выпускал с Евгением Бычковым под названием «Згга». Виктор горел идеей публиковать в нём разные мистификации и небылицы о рок-группах, включая «Кино», и странные
рассказы типа «Романса» под видом фактов и репортажей с событий, которых никогда не случалось, или рецензии несуществующих альбомов, концертов и записей, чтобы фаны за ними гонялись впустую. Этот стиль — неотъемлемая черта раннего Цоя, когда правда и ирония могут тесно переплетаться.
Похожие цитаты:
Каждый предмет рассказывает историю; если ты знаешь как её прочесть!
История — это роман, который был, роман — это история, которая могла бы быть.
История — это роман, в который верят, роман же — история, в которую не верят.
К историческому повествованию должно присовокупить лишь такие рассуждения, до которых здравомыслящий читатель не может дойти своим умом.
Я вижу в себе самом не книгу, свидетельство, документ, но историю нашего времени — историю всякого времени.
Роман — это история настоящего, в то время как история — это роман минувшего.
Вся древняя история не более чем вымысел, с которым все согласны.
Молодых поэтов не читай. Если совсем не можешь обойтись без чтения — читай сказки Андерсена и «Записки Пиквикского клуба».
Есть два способа живо заинтересовать публику в театре: при помощи великого или правдивого. Великое захватывает массы, правдивое подкупает отдельных лиц.
Когда очевидцы молчат, рождаются легенды.
История того, что есть, — это история того, что было и того, что будет.
Тот, у кого люди вызывают любопытство, а не любовь, должен писать афоризм, а не романы.
История — это ряд выдуманных событий по поводу действительно совершившихся.
Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте.
У Каверина почти во всех его вещах начало лучше середины. Скоро надоедает автору собственный сюжет.
Чтение хороших книг — это разговор с самыми лучшими людьми прошедших времен, и притом такой разговор, когда они сообщают нам только свои лучшие мысли.
Он утверждает, что в своих книгах спускается до читателя, а на самом деле читатель опускается вместе с ним.
Только что пролистал одну биографию. Мысль о том, что все упомянутые в ней персонажи существуют уже только на страницах этой книги, показалась мне настолько невыносимой, что я лег, дабы не упасть в обморок.
Обычно у нас признают писателя после смерти. Мертвого почитать легко. Он уже не соперник. Можно даже назваться его другом, рассказывать каким он был тружеником и делать прибыль на его так и не изданных произведениях.
Когда живешь один, вообще забываешь, что значит рассказывать: правдоподобные истории исчезают вместе с друзьями.
Мичурин: Всю ночь читает небылицы, и вот плоды от этих книг.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Газеты — это секундные стрелки истории. Но такие большей частью, что не только из худшего металла, но редко и ходят верно. Так называемые передовые статьи в них — это хор к драме текущих событий.
Лучшие книги те, о которых читатели думают, что они могли бы написать их сами.
Легенды входят в историю не потому, что похожи одна на другую, а потому, что отличаются друг от друга. Мастером становится художник, который делает чужие легенды понятными нам.
Как в политике одно меткое слово, одна острота часто воздействует решительнее целой демосфеновской речи, так и в литературе миниатюры зачастую живут дольше толстых романов.
История с привидением, действие которой происходит в 12 или 13 веке может вполне быть и романтичной, и поэтической; она никогда не заставит читателя подумать: «Если я не буду осторожен, нечто подобное может случиться и со мной.»
Чтобы вынести историю собственной жизни, каждый добавляет к ней немножко легенд.
Никто не станет рассказывать сплетни, если некому слушать.
И вот как пишется история!
«Иногда можно одной верой и ожиданием всего добиться!», — повесть «Называйте как хотите»
История мира — это биография великих людей.
Отказываясь от беседы с журналистами, можете быть уверены: пообщавшись с ними впервые, вы увидите репортаж о разговоре на первой полосе издания.
Мне нравится история Человека-слона, она во многом похожа на мою. Когда я думаю о нем, то часто плачу, потому что вижу себя в этой истории. Но нет, я никогда не хотел купить его скелет, это очередная глупая выдумка.
Поэты всегда приходят своевременно — понимают наши внуки через несколько десятилетий, веков… когда уже имеем перед собой лишь произведения и портрет поэта… легенду о нем.
Подлинная история всегда страшнее того, что можно о ней выдумать.