Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда, в туз
из пистолета
В пяти саженях попадал,
И
то сказать,
что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К
чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И
то,
что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И
из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
Опершись на плотину, Ленский
Давно нетерпеливо ждал;
Меж
тем, механик деревенский,
Зарецкий жернов осуждал.
Идет Онегин с извиненьем.
«Но где же, — молвил с изумленьем
Зарецкий, — где ваш секундант?»
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он
из чувства,
И человека растянуть
Он позволял — не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства,
По всем преданьям старины
(
Что похвалить мы в нем должны).
Но мы, ребята без печали,
Среди заботливых купцов,
Мы только устриц ожидали
От цареградских берегов.
Что устрицы? пришли! О радость!
Летит обжорливая младость
Глотать
из раковин морских
Затворниц жирных и живых,
Слегка обрызнутых лимоном.
Шум, споры — легкое вино
Из погребов принесено
На стол услужливым Отоном;
Часы летят, а грозный счет
Меж
тем невидимо растет.
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло,
то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он молча поклонился ей;
Но как-то взор его очей
Был чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль
из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
Огонь потух; едва золою
Подернут уголь золотой;
Едва заметною струею
Виется пар, и теплотой
Камин чуть дышит. Дым
из трубок
В трубу уходит. Светлый кубок
Еще шипит среди стола.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою
той,
что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему, не вижу я.)
Теперь беседуют друзья...
Как на досадную разлуку,
Татьяна ропщет на ручей;
Не видит никого, кто руку
С
той стороны подал бы ей;
Но вдруг сугроб зашевелился,
И кто ж из-под него явился?
Большой, взъерошенный медведь;
Татьяна ах! а он реветь,
И лапу с острыми когтями
Ей протянул; она скрепясь
Дрожащей ручкой оперлась
И боязливыми шагами
Перебралась через ручей;
Пошла — и
что ж? медведь за ней!
Все было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до
тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению,
что они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек
из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки
из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
У одного
из восторжествовавших даже был вплоть сколот носос, по выражению бойцов,
то есть весь размозжен нос, так
что не оставалось его на лице и на полпальца.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович,
что это ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за
того только,
что попался начальник не
того…
Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
Чичиков заглянул из-под низа ему в рожу, желая знать,
что там делается, и сказал: «Хорош! а еще воображает,
что красавец!» Надобно сказать,
что Павел Иванович был сурьезно уверен в
том,
что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как последний временами позабывал, есть ли у него даже вовсе рожа.
Одна
из них нарочно прошла мимо его, чтобы дать ему это заметить, и даже задела блондинку довольно небрежно толстым руло своего платья, а шарфом, который порхал вокруг плеч ее, распорядилась так,
что он махнул концом своим ее по самому лицу; в
то же самое время позади его
из одних дамских уст изнеслось вместе с запахом фиалок довольно колкое и язвительное замечание.
У всякого стойло, хотя и отгороженное, но через перегородки можно было видеть и других лошадей, так
что, если бы пришла кому-нибудь
из них, даже самому дальнему, фантазия вдруг заржать,
то можно было ему ответствовать
тем же
тот же час.
Чичиков, вынув
из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую
тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать,
что не нужно показывать.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне!
Что разорять казну! И без
того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без
того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
То и другое было причиною,
что они не могли выбраться
из проселков раньше полудня.
Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но
те, которые подобрались уже к чинам генеральским,
те, бог весть, может быть, даже бросят один
из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все,
что ни пресмыкается у ног его, или,
что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием.
Поверьте-с, Павел Иванович,
что покамест, брося все
то, из-за
чего грызут и едят друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство и земного имущества.
И пишет суд: препроводить тебя
из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а
тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе
из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет, вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров! ты, брат,
что? где, в каких местах шатаешься?
— Видите ли
что? — сказал Хлобуев. — Запрашивать с вас дорого не буду, да и не люблю: это было бы с моей стороны и бессовестно. Я от вас не скрою также и
того,
что в деревне моей
из ста душ, числящихся по ревизии, и пятидесяти нет налицо: прочие или померли от эпидемической болезни, или отлучились беспаспортно, так
что вы почитайте их как бы умершими. Поэтому-то я и прошу с вас всего только тридцать тысяч.
Дело ходило по судам и поступило наконец в палату, где было сначала наедине рассуждено в таком смысле: так как неизвестно, кто
из крестьян именно участвовал, а всех их много, Дробяжкин же человек мертвый, стало быть, ему немного в
том проку, если бы даже он и выиграл дело, а мужики были еще живы, стало быть, для них весьма важно решение в их пользу;
то вследствие
того решено было так:
что заседатель Дробяжкин был сам причиною, оказывая несправедливые притеснения мужикам Вшивой-спеси и Задирайлова-тож, а умер-де он, возвращаясь в санях, от апоплексического удара.
Он
то и дело подливал да подливал;
чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой, а встали из-за стола — как бы ни в
чем не бывали, точно выпили по стакану воды.
— А
что, вы уж собираетесь ехать? — сказал он, заметив небольшое движение, которое сделал Чичиков для
того только, чтобы достать
из кармана платок.
Они, сказать правду, боятся нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а я насчет генерал-губернатора такого мнения,
что если он подымет нос и заважничает,
то с дворянством решительно ничего не сделает.
Впрочем, если слово
из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве,
что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над
тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве
из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
— Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за
что не оторву. На фабриках у меня работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство,
то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так
что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
— Он подловат и гадковат, не только
что пустоват, — подхватила живо Улинька. — Кто так обидел своих братьев и выгнал
из дому родную сестру,
тот гадкий человек…
— Ваше сиятельство, ей-богу, этак нельзя называть,
тем более
что из <них> есть многие весьма достойные. Затруднительны положенья человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны. Бывает так,
что, кажется, кругом виноват человек: а как войдешь — даже и не он.
Никак не мог он понять,
что бы значило,
что ни один
из городских чиновников не приехал к нему хоть бы раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно
то и дело стояли перед гостиницей дрожки —
то почтмейстерские,
то прокурорские,
то председательские.
Сначала он не чувствовал ничего и поглядывал только назад, желая увериться, точно ли выехал
из города; но когда увидел,
что город уже давно скрылся, ни кузниц, ни мельниц, ни всего
того,
что находится вокруг городов, не было видно и даже белые верхушки каменных церквей давно ушли в землю, он занялся только одной дорогою, посматривал только направо и налево, и город N. как будто не бывал в его памяти, как будто проезжал он его давно, в детстве.
Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения в Греции в 20-х г. XIX в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один
из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к
тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого знает,
что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на
то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.
Тот же самый орел, как только вышел
из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой,
что мочи нет.
И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно
из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на
ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй,
что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как
из окошка, выглянули в конце нашей поэмы, выглянули для
того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих не о
том, чтобы не делать дурного, а о
том, чтобы только не говорили,
что они делают дурное.
Но тут увидел он,
что это был скорее ключник,
чем ключница: ключница, по крайней мере, не бреет бороды, а этот, напротив
того, брил, и, казалось, довольно редко, потому
что весь подбородок с нижней частью щеки походил у него на скребницу
из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей.
Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы докопаться,
из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы до
того засалились и залоснились,
что походили на юфть, [Юфть — грубая кожа.] какая идет на сапоги; назади вместо двух болталось четыре полы,
из которых охлопьями лезла хлопчатая бумага.
Что тут говорить о
том, кто более
из нас виноват!
Можно было сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строеньем, которое разобрано с
тем, чтобы строить
из него же новое; а новое еще не начиналось, потому
что не пришел от архитектора определительный план и работники остались в недоуменье.
— Уму непостижимо! И
что всего непостижимей, это
то,
что дело ведь началось
из копейки!
— Да, конечно, мертвые, — сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив,
что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: — Впрочем, и
то сказать:
что из этих людей, которые числятся теперь живущими?
Что это за люди? Мухи, а не люди.
Сделавши свое дело относительно губернаторши, дамы насели было на мужскую партию, пытаясь склонить их на свою сторону и утверждая,
что мертвые души выдумка и употреблена только для
того, чтобы отвлечь всякое подозрение и успешнее произвесть похищение. Многие даже
из мужчин были совращены и пристали к их партии, несмотря на
то что подвергнулись сильным нареканиям от своих же товарищей, обругавших их бабами и юбками — именами, как известно, очень обидными для мужеского пола.
— Стало быть, вы молитесь затем, чтобы угодить
тому, которому молитесь, чтобы спасти свою душу, и это дает вам силы и заставляет вас подыматься рано с постели. Поверьте,
что если <бы> вы взялись за должность свою таким образом, как бы в уверенности,
что служите
тому, кому вы молитесь, у вас бы появилась деятельность, и вас никто
из людей не в силах <был бы> охладить.
Это не
те фрикасе,
что делаются на барских кухнях
из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется!
Несмотря на
то что минуло более восьми лет их супружеству,
из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек».
Во время обедни у одной
из дам заметили внизу платья такое руло, [Рулó — обруч
из китового уса, вшитый в юбку.] которое растопырило его на полцеркви, так
что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее,
то есть поближе к паперти, чтоб как-нибудь не измялся туалет ее высокоблагородия.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за
того только,
что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
В картишки, как мы уже видели
из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто, зная много разных передержек и других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам, так
что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и
то довольно жидкой.
Все они были до
того нелепы, так странны, так мало истекали
из познанья людей и света,
что оставалось только пожимать плечами да говорить: «Господи боже! какое необъятное расстояние между знаньем света и уменьем пользоваться этим знаньем!» Почти все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит,
что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на
то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится
тем,
что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт
из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Так
из просвещенья-то мы все-таки выберем
то,
что погаже; наружность его схватим, а его самого <не> возьмем.