Неточные совпадения
Едва кончилась эта сладкая речь, как
из задних рядов вышел Калатузов и начал рассказывать все по порядку ровным и тихим голосом. По мере
того как он рассказывал, я чувствовал,
что по телу моему рассыпается как будто горячий песок, уши мои пылали, верхние зубы совершенно сцеплялись с нижними; рука моя безотчетно опустилась в карман панталон, достала оттуда небольшой перочинный ножик, который я тихо раскрыл и, не взвидя вокруг себя света, бросился на Калатузова и вонзил в него…
Однако я должен вам сказать,
что совесть моя была неспокойна: она возмущалась моим образом жизни, и я решил во
что бы
то ни стало выбраться
из этой компании; дело стояло только за
тем, как к этому приступить? Как сказать об этом голубому купидону и общим друзьям?.. На это у меня не хватило силы, и я все откладывал свое решение день ото дня в сладостной надежде,
что не подвернется ли какой счастливый случай и не выведет ли он меня отсюда, как привел?
Не забудьте,
что в тогдашнее время увидеть в своей комнате голубого солдата было совсем не
то,
что теперь, хотя и теперь, конечно, это визит не
из особенно приятных, но тогда… это спаси боже
что значило!
Изнывая и томясь в самых тревожных размышлениях о
том, откуда и за
что рухнула на меня такая напасть, я довольно долго шагал
из угла в угол по безлюдной квартире Постельникова и, вдруг почувствовав неодолимую слабость, прикорнул на диванчике и задремал. Я спал так крепко,
что не слышал, как Постельников возвратился домой, и проснулся уже, по обыкновению, в восемь часов утра. Голубой купидон в это время встал и умывался.
Я просидел около десяти дней в какой-то дыре, а в это время вышло распоряжение исключить меня
из университета, с
тем чтобы ни в какой другой университет не принимать; затем меня посадили на тройку и отвезли на казенный счет в наш губернский город под надзор полиции, причем, конечно, утешили меня
тем,
что, во внимание к молодости моих лет, дело мое не довели до ведома высшей власти. Сим родительским мероприятием положен был предел учености моей.
«Было, — говорю, — сие так,
что племянница моя, дочь брата моего,
что в приказные вышел и служит советником, приехав
из губернии, начала обременять понятия моей жены,
что якобы наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать;
то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на
то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать, книги мои без толку порицая,
то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей не имея, а чувствуя,
что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен,
то я, не зная,
что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна,
то скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „
что вас, говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“,
то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул...
„Стой, — говорю, — стой, ни одна не смей больше ни слова говорить! Этого я не могу! Давайте, — говорю, — на
том самом спорить, на
чем мы все поровну учены, и увидим, кто
из нас совершеннее? Есть, — говорю, — у нас карты?“»
Отец Маркел говорит: «Я ничего не боюсь и поличное с собою повезу», и повезли
то бельишко с собою; но все это дело сочтено за глупость, и отец Маркел хоша отослан в монастырь на дьячевскую обязанность, но очень в надежде,
что хотя они генерала Гарибальди и напрасно дожидались, но зато теперь скоро, говорит, граф Бисмарков
из Петербурга адъютанта пришлет и настоящих русских всех выгонит в Ташкент баранов стричь…
— Я был очень рад, — начал становой, —
что родился римским католиком; в такой стране, как Россия, которую принято называть самою веротерпимою, и по неотразимым побуждениям искать соединения с независимейшею церковью, я уже был и лютеранином, и реформатом, и вообще три раза перешел
из одного христианского исповедания в другое, и все благополучно; но два года
тому назад я принял православие, и вот в этом собственно моя история.
— Это могу: надо преобразовать европейское общество и экономическое распоряжение его средствами. У меня для этого применительно к России даже составлена кое-какая смета, которою я, — исходя
из того,
что исправное хозяйство одного крестьянского дома стоит средним числом сто пятьдесят рублей, — доказываю,
что путем благоразумных сбережений в одном Петербурге можно в три года во всей России уменьшить на двадцать пять процентов число заболеваний и на пятьдесят процентов цифру смертности.
— Да, от нас требуют соображений: как бы соорудить народу епанчу
из тришкина кафтана? Портные, я слышал, по поводу такой шутки говорят: «
что если это выправить, да переправить, да аршин шесть прибавить,
то выйдет и епанча на плеча».
Лев приподнялся, движением брови выпустил
из орбиты стеклышко и… вместе с
тем из него все как будто выпало: теперь я видел,
что это была просто женщина, еще не старая, некрасивая, с черными локонами, крупными чертами и повелительным, твердым выражением лица. Одета она была строго, в черное шелковое платье без всякого банта за спиной; одним словом, это была губернаторша.
Нет-с, я старовер, и я сознательно старовер, потому
что я знал лучшее время, когда все это только разворачивалось и распочиналось;
то было благородное время, когда в Петербурге школа устраивалась возле школы, и молодежь, и наши дамы, и я, и моя жена, и ее сестра… я был начальником отделения, а она была дочь директора… но мы все, все были вместе: ни чинов, ни споров, ни попреков русским или польским происхождением и симпатиями, а все заодно, и… вдруг
из Москвы пускают интригу, развивают ее, находят в Петербурге пособников, и вот в позапрошлом году, когда меня послали сюда, на эту должность, я уже ничего не мог сгруппировать в Петербурге.
У англичан вон военачальник Магдалу какую-то,
из глины смазанную, в Абиссинии взял, да и за
ту его золотом обсыпали, так
что и внуки еще макушки
из золотой кучи наружу не выдернут; а этот ведь в такой ад водил солдат,
что другому и не подумать бы их туда вести: а он идет впереди, сам пляшет, на балалайке играет, саблю бросит, да веткой с ракиты помахивает: «Эх, говорит, ребята, от аглицких мух хорошо и этим отмахиваться».
Мы сели в небольшой, по старине меблированной гостиной, выходящей на улицу
теми окнами,
из которых на двух стояли чубуки, а на третьем красный петух в генеральской каске и козел в черной шляпе, а против них на стене портрет царя Алексея Михайловича с развернутым указом,
что «учали на Москву приходить такие-сякие дети немцы и их, таких-сяких детей, немцев, на воеводства бы не сажать, а писать по черной сотне».
— «Стяните вы ее, Россию-то, а
то ведь она у вас р-а-с-с-ы-п-е-т-с-я!» — привел он
из тургеневской брошюры и снова захохотал. — Вы, впрочем, сами здесь, кажется, насчет стягиванья… липким пластырем,
что ли ее, Федорушку, спеленать хотите? — обратился он ко мне, отирая выступившие от смеха слезы. — Скажите бога ради,
что такое вы задумали нам приснастить.
— А не находите ли вы, — спрашиваю, — опасности в
том,
что немцы проведали бы,
что человек-то, которого вешают, сделан
из гуттаперчи?
И стал мой дядя веселый, речистый: пошел вспоминать про Брюллова, как
тот, уезжая
из России, и платье, и белье, и обувь по сю сторону границы бросил; про Нестора Васильевича Кукольника, про Глинку, про актера Соленика и Ивана Ивановича Панаева, как они раз, на Крестовском, варили такую жженку,
что у прислуги от одних паров голова кругом шла; потом про Аполлона Григорьева со Львом Меем, как эти оба поэта, по вдохновению, одновременно друг к другу навстречу на Невский выходили, и потом презрительно отозвался про нынешних литераторов и художников, которые пить совсем не умеют.
— Ах вы, — говорит, — чухонцы этакие: и вы смеете романтиков не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за
то же вам кукиш будет под нос
из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали…
Что, ведь отобрали?
Если что-нибудь будет нужно… пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам…
что вы смотрите на моего товарища? — не беспокойтесь, он немец и ничего не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для
того только, чтобы не быть одному, потому
что, знаете, про наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер…
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз
из пистолета // В пяти саженях попадал, // И
то сказать,
что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: // К
чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В своей одежде был педант // И
то,
что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И
из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
Опершись на плотину, Ленский // Давно нетерпеливо ждал; // Меж
тем, механик деревенский, // Зарецкий жернов осуждал. // Идет Онегин с извиненьем. // «Но где же, — молвил с изумленьем // Зарецкий, — где ваш секундант?» // В дуэлях классик и педант, // Любил методу он
из чувства, // И человека растянуть // Он позволял — не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства, // По всем преданьям старины // (
Что похвалить мы в нем должны).
Но мы, ребята без печали, // Среди заботливых купцов, // Мы только устриц ожидали // От цареградских берегов. //
Что устрицы? пришли! О радость! // Летит обжорливая младость // Глотать
из раковин морских // Затворниц жирных и живых, // Слегка обрызнутых лимоном. // Шум, споры — легкое вино //
Из погребов принесено // На стол услужливым Отоном; // Часы летят, а грозный счет // Меж
тем невидимо растет.
Пошли приветы, поздравленья: // Татьяна всех благодарит. // Когда же дело до Евгенья // Дошло,
то девы томный вид, // Ее смущение, усталость // В его душе родили жалость: // Он молча поклонился ей; // Но как-то взор его очей // Был чудно нежен. Оттого ли, //
Что он и вправду тронут был, // Иль он, кокетствуя, шалил, // Невольно ль, иль
из доброй воли, // Но взор сей нежность изъявил: // Он сердце Тани оживил.