Неточные совпадения
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в
тот угол, где потемнее, и как будто ждала,
что вот сейчас
из темноты кто-то позовет ее...
Трудно было понять,
что говорит отец, он говорил так много и быстро,
что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о
том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь
из горлышка бутылки.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь,
что Лида рассердится. Находя ее самой интересной
из всех знакомых девочек, он гордился
тем,
что Лидия относится к нему лучше,
чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
И быстреньким шепотом он поведал,
что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для
того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также,
что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато;
что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала
из дома мать и бабушку и
что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Не желая, чтоб она увидала по глазам его,
что он ей не верит, Клим закрыл глаза.
Из книг,
из разговоров взрослых он уже знал,
что мужчина становится на колени перед женщиной только тогда, когда влюблен в нее. Вовсе не нужно вставать на колени для
того, чтоб снять с юбки гусеницу.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось,
что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в
то,
что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого
из шестидесяти тысяч жителей города.
— Бориса исключили
из военной школы за
то,
что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за
то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал,
что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили
из карцера, мальчики ночью высекли его, а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
В один
из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен,
чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет
из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Клим подумал,
что это сказано метко, и с
той поры ему показалось,
что во флигель выметено
из дома все
то, о
чем шумели в доме лет десять
тому назад.
— Вы обвиняете Маркса в
том,
что он вычеркнул личность
из истории, но разве не
то же самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
Оживляясь, он говорил о
том,
что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое
из них убеждено,
что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают,
что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже,
чем они, жители вот этого города.
— Слышала я,
что товарищ твой стрелял в себя
из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а — не
тот. Не потому не
тот,
что беден или некрасив, а — хорош, да — не
тот!
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только
что выпустили
из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен,
что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной
темы на другую, она спросила...
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна
из них говорила о
том, «
Что должен знать и помнить рабочий», другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
Он возбуждал нехорошее чувство
тем,
что не умел — я тогда думала: не хотел — ответить мне ни на один
из моих вопросов.
Неожиданный роман приподнял его и укрепил подозрение в
том,
что о
чем бы люди ни говорили, за словами каждого
из них, наверное, скрыто что-нибудь простенькое, как это оказалось у Нехаевой.
Особенно ценным в Нехаевой было
то,
что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже
те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным,
что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно,
что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее
из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря
то,
что ему давно хотелось сказать...
Разгорячась, он сказал брату и
то, о
чем не хотел говорить: как-то ночью, возвращаясь
из театра, он тихо шагал по лестнице и вдруг услыхал над собою, на площадке пониженные голоса Кутузова и Марины.
— Это похоже на фразу
из офицерской песни, — неопределенно сказал Макаров, крепко провел ладонями по лицу и тряхнул головою. На лице его явилось недоумевающее, сконфуженное выражение, он как будто задремал на минуту, потом очнулся, разбуженный толчком и очень смущенный
тем,
что задремал.
— Женщины, которые
из чувства ложного стыда презирают себя за
то,
что природа, создавая их, грубо наглупила. И есть девушки, которые боятся любить, потому
что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
— Когда изгоняемый
из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал,
что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту
тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал. Так вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
«В сущности, все эти умники — люди скучные. И — фальшивые, — заставлял себя думать Самгин, чувствуя,
что им снова овладевает настроение пережитой ночи. — В душе каждого
из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только в
том,
что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой веры, ни устойчивого неверия».
— Не
из тех людей, которые возбуждают мое уважение, но — любопытен, — ответил Туробоев, подумав и тихонько. — Он очень зло сказал о Кропоткине, Бакунине, Толстом и о праве купеческого сына добродушно поболтать. Это — самое умное,
что он сказал.
«Но эти слова говорят лишь о
том,
что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни одной удобной для него, да и не мог найти, дело шло не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего. Все идеи уже только потому плохи,
что они — чужие, не говоря о
том,
что многие
из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
По праздникам
из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную жизнь дачников. Одного
из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и, по рассказам прислуги, замечателен
тем,
что пожирал птенцов птиц живыми.
Возможно,
что именно и только «кутузовщина» позволит понять и — даже лучше
того — совершенно устранить
из жизни различных кошмарных людей, каковы дьякон, Лютов, Диомидов и подобные.
Маракуев, плохо притворяясь не верующим в
то,
что говорит, сообщал: подряд на иллюминацию Кремля взят Кобозевым,
тем торговцем сырами,
из лавки которого в Петербурге на Садовой улице предполагалось взорвать мину под каретой Александра Второго.
Страшнее всего казалась Климу одеревенелость Маракуева, он стоял так напряженно вытянувшись, как будто боялся,
что если вынет руки
из карманов, наклонит голову или согнет спину,
то его тело сломается, рассыплется на куски.
В противоположность Пояркову этот был настроен оживленно и болтливо. Оглядываясь, как человек, только
что проснувшийся и еще не понимающий — где он, Маракуев выхватывал
из трактирных речей отдельные фразы, словечки и, насмешливо или задумчиво, рассказывал на схваченную
тему нечто анекдотическое. Он был немного выпивши, но Клим понимал,
что одним этим нельзя объяснить его необычное и даже несколько пугающее настроение.
— Он —
из тех, которые думают,
что миром правит только голод,
что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая мир.
Это была первая фраза, которую Клим услыхал
из уст Радеева. Она
тем более удивила его,
что была сказана как-то так странно,
что совсем не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него был бескрасочный, слабый, говорил он на о, с некоторой натугой, как говорят после длительной болезни.
«Осенние листья», — мысленно повторял Клим, наблюдая непонятных ему людей и находя,
что они сдвинуты чем-то со своих естественных позиций. Каждый
из них, для
того чтоб быть более ясным, требовал каких-то добавлений, исправлений. И таких людей мелькало пред ним все больше. Становилось совершенно нестерпимо топтаться в хороводе излишне и утомительно умных.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались,
то чаще всего
из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно было думать,
что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось,
что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал,
что, быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает,
что все в мире — для нее.
Эти люди настолько скромны,
что некоторых
из них принуждены выдвигать, вытаскивать вперед,
что и делали могучий, усатый полицейский чиновник в золотых очках и какой-то прыткий, тонконогий человек в соломенной шляпе с трехцветной лентой на ней. Они, медленно идя вдоль стены людей, ласково покрикивали,
то один,
то другой...
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней
из угла в угол, думая о
том, как легко исчезает
из памяти все, кроме
того,
что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость.
Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
По утрам, через час после
того, как уходила жена,
из флигеля шел к воротам Спивак, шел нерешительно, точно ребенок, только
что постигший искусство ходить по земле. Респиратор, выдвигая его подбородок, придавал его курчавой голове форму головы пуделя, а темненький, мохнатый костюм еще более подчеркивал сходство музыканта с ученой собакой
из цирка. Встречаясь с Климом, он опускал респиратор к шее и говорил всегда что-нибудь о музыке.
«Конечно, — старик прав. Так должны думать миллионы трудолюбивых и скромных людей, все
те камни,
из которых сложен фундамент государства», — размышлял Самгин и чувствовал,
что мысль его ловит не
то,
что ему нужно оформить.
— Разве — купцом? — спросил Кутузов, добродушно усмехаясь. — И — позвольте! — почему — переоделся? Я просто оделся штатским человеком. Меня, видите ли, начальство выставило
из храма науки за
то,
что я будто бы проповедовал какие-то ереси прихожанам и богомолам.
— Революционеры от скуки жизни,
из удальства,
из романтизма, по евангелию, все это — плохой порох. Интеллигент, который хочет отомстить за неудачи его личной жизни, за
то,
что ему некуда пристроить себя, за случайный арест и месяц тюрьмы, — это тоже не революционер.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине
тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для
того, чтоб не думать. Клим узнал,
что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал,
что он был поводырем слепых; один
из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, — полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось,
что сегодня морда у нее не
та,
что была вчера.
Забавно было наблюдать колебание ее симпатии между madame Рекамье и madame Ролан, портреты
той и другой поочередно являлись на самом видном месте среди портретов других знаменитостей, и по
тому, которая
из двух француженок выступала на первый план, Самгин безошибочно определял, как настроена Варвара: и если на видном месте являлась Рекамье, он говорил,
что искусство — забава пресыщенных, художники — шуты буржуазии, а когда Рекамье сменяла madame Ролан, доказывал,
что Бодлер революционнее Некрасова и рассказы Мопассана обнажают ложь и ужасы буржуазного общества убедительнее политических статей.
И было забавно видеть,
что Варвара относится к влюбленному Маракуеву с небрежностью, все более явной, несмотря на
то,
что Маракуев усердно пополняет коллекцию портретов знаменитостей, даже вырезал гравюру Марии Стюарт
из «Истории» Маколея, рассматривая у знакомых своих великолепное английское издание этой книги.
Один
из его фельетонов был сплошь написан излюбленными редактором фразами, поговорками, цитатами: «Уж сколько раз твердили миру», — начинался фельетон стихом басни Крылова, и, перечислив избитыми словами все
то, о
чем твердили миру, Робинзон меланхолически заканчивал перечень: «А Васька слушает да ест».
«Ты, наверное,
из тех, кого называют «чувственными», которые забавляются, а не любят, хотя я не знаю,
что значит любить».
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову,
та всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в
том,
что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну
из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
— Нет. Этот Кучин, Кичин — черт! — говорит: «
Чем умнее обвиняемый,
тем более виноват», а вы — умный, искреннее слово! Это ясно хотя бы
из того, как вы умело молчите.
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна
из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел,
что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.