Слова и звуки вспыхивали перед глазами Евсея, как искры, сжигая надежду на близость спокойной жизни. Он ощущал всем телом,
что из тьмы, окружающей его, от этих людей надвигается сила, враждебная ему, эта сила снова схватит его, поставит на старую дорогу, приведёт к старым страхам. В сердце его тихо закипала ненависть к Саше, гибкая ненависть слабого, непримиримое, мстительное чувство раба, которого однажды мучили надеждою на свободу.
Неточные совпадения
Было в церкви ещё много хорошего. Кроме мира, тишины и ласкового сумрака, Евсею нравилось пение. Когда он пел не по нотам,
то крепко закрывал глаза и, сливая свой голос с общей волной голосов так, чтобы его не было слышно, приятно прятал куда-то всего себя, точно сладко засыпал. И в этом полусонном состоянии ему всегда казалось,
что он уплывает
из жизни, приближается к другой, ласковой и мирной.
По утрам, убирая комнату хозяина, он, высунув голову
из окна, смотрел на дно узкой, глубокой улицы, и — видел всегда одних и
тех же людей, и знал,
что́ каждый
из них будет делать через час и завтра, всегда. Лавочные мальчики были знакомы и неприятны, опасны своим озорством. Каждый человек казался прикованным к своему делу, как собака к своей конуре. Иногда мелькало или звучало что-то новое, но его трудно было понять в густой массе знакомого, обычного и неприятного.
Когда он чувствовал,
что собранных сведений недостаточно,
то дополнял их
из своей головы, выдумывая недостающее по плану, который нарисовал ему старый, жирный и чувствительный Соловьев.
Иногда рассказывали о царях, о
том, как они умны и добры, как боятся и ненавидят их иностранцы за
то,
что русские цари всегда освобождали разные народы
из иностранного плена — освободили болгар и сербов из-под власти турецкого султана, хивинцев, бухар и туркмен из-под руки персидского шаха, маньчжуров от китайского царя.
— Да чёрт с вами, — я и без вас знаю,
что следят, ну?
Что, — дела плохо идут? Думал меня подкупить да из-за моей спины предавать людей? Эх ты, подлец!.. Или хотел совести своей милостыню подать? Иди ты к чёрту, иди, а
то в рожу дам!
Почти до рассвета он сидел у окна; ему казалось,
что его тело морщится и стягивается внутрь, точно резиновый мяч,
из которого выходит воздух. Внутри неотвязно сосала сердце тоска, извне давила
тьма, полная каких-то подстерегающих лиц, и среди них, точно красный шар, стояло зловещее лицо Саши. Климков сжимался, гнулся. Наконец осторожно встал, подошёл к постели и бесшумно спрятался под одеяло.
Он пошёл переулками, а когда видел,
что встречу идут люди,
то переходил на другую сторону улицы и старался спрятаться в тень. У него родилось и упорно росло предчувствие встречи с Яковом, Ольгой или с кем-либо другим
из их компании.
И в
то же время он смутно чувствовал,
что не может ускользнуть от
того,
что схватило его за сердце и давит, влечёт за собой, указывая единственный выход
из страшной путаницы.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то
что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
Городничий. Ну, а
что из того, что вы берете взятки борзыми щенками? Зато вы в бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере, в вере тверд и каждое воскресенье бываю в церкви. А вы… О, я знаю вас: вы если начнете говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом поднимаются.
— Хваленые писатели, вроде, например, Толстого, — это для меня — прозаические, без фантазии, — говорил он. —
Что из того, что какой-то Иван Ильич захворал да помер или госпожа Познышева мужу изменила? Обыкновенные случаи ничему не учат.
В это время из толпы народа, вижу, выступил мой Савельич, подходит к Пугачеву и подает ему лист бумаги. Я не мог придумать,
что из того выйдет. «Это что?» — спросил важно Пугачев. «Прочитай, так изволишь увидеть», — отвечал Савельич. Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. «Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые очи не могут тут ничего разобрать. Где мой обер-секретарь?»
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз
из пистолета // В пяти саженях попадал, // И
то сказать,
что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Быть можно дельным человеком // И думать о красе ногтей: // К
чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В своей одежде был педант // И
то,
что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И
из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
Опершись на плотину, Ленский // Давно нетерпеливо ждал; // Меж
тем, механик деревенский, // Зарецкий жернов осуждал. // Идет Онегин с извиненьем. // «Но где же, — молвил с изумленьем // Зарецкий, — где ваш секундант?» // В дуэлях классик и педант, // Любил методу он
из чувства, // И человека растянуть // Он позволял — не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства, // По всем преданьям старины // (
Что похвалить мы в нем должны).
Но мы, ребята без печали, // Среди заботливых купцов, // Мы только устриц ожидали // От цареградских берегов. //
Что устрицы? пришли! О радость! // Летит обжорливая младость // Глотать
из раковин морских // Затворниц жирных и живых, // Слегка обрызнутых лимоном. // Шум, споры — легкое вино //
Из погребов принесено // На стол услужливым Отоном; // Часы летят, а грозный счет // Меж
тем невидимо растет.
Пошли приветы, поздравленья: // Татьяна всех благодарит. // Когда же дело до Евгенья // Дошло,
то девы томный вид, // Ее смущение, усталость // В его душе родили жалость: // Он молча поклонился ей; // Но как-то взор его очей // Был чудно нежен. Оттого ли, //
Что он и вправду тронут был, // Иль он, кокетствуя, шалил, // Невольно ль, иль
из доброй воли, // Но взор сей нежность изъявил: // Он сердце Тани оживил.