Неточные совпадения
«Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И
лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и
день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя...
Увы! толстые умеют
лучше на этом свете обделывать
дела свои, нежели тоненькие.
— А
дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, — ну, он и захватил чужую пустошь, то есть он рассчитывал, что она не нужна, и о ней хозяева <забыли>, а у нас, как нарочно, уже испокон века собираются крестьяне праздновать там Красную горку. По этому-то поводу я готов пожертвовать
лучше другими лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для меня — святыня.
Он объявил, что главное
дело — в
хорошем почерке, а не в чем-либо другом, что без этого не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников писал тем самым письмом, о котором говорят: «Писала сорока лапой, а не человек».
— Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее
дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с
хорошим человеком можно поговорить, в том нет худого; и закусили вместе. Закуска не обидное
дело; с
хорошим человеком можно закусить.
На другой
день все обделалось как нельзя
лучше.
— Да как вам сказать, Афанасий Васильевич? Я не знаю,
лучше ли мои обстоятельства. Мне досталось всего пя<тьдесят> душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью моих долгов, — и у меня вновь ровно ничего. А главное
дело, что
дело по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества! Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков…
— Я уж знала это: там все
хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом
деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно
хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и
дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
—
Лучше всего вы это посмотрите. Впрочем, во всяком случае, — продолжал он весьма добродушно, — будьте всегда покойны и не смущайтесь ничем, даже если бы и хуже что произошло. Никогда и ни в чем не отчаивайтесь: нет
дела неисправимого. Смотрите на меня: я всегда покоен. Какие бы ни были возводимы на меня казусы, спокойствие мое непоколебимо.
— Право, — отвечала помещица, — мое такое неопытное вдовье
дело!
лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.
Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностию, ни одно из качеств мужика не было пропущено; об одном было сказано: «
хороший столяр», к другому приписано: «
дело смыслит и хмельного не берет».
— Нет, ваше благородие, как можно, чтобы я позабыл. Я уже
дело свое знаю. Я знаю, что нехорошо быть пьяным. С
хорошим человеком поговорил, потому что…
Как было
дело в самом
деле, бог их ведает; пусть
лучше читатель-охотник досочинит сам.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как
день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще
лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Он был законник и делец, и делец в
хорошую сторону: неправо не решил бы он
дела ни за какие подкупы.
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое
дело, если бы соседство было
хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о
хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое…
Пусть
лучше позабудемся мы! «Зачем ты, брат, говоришь мне, что
дела в хозяйстве идут скверно? — говорит помещик приказчику.
В голове просто ничего, как после разговора с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое
дело, но знающим его твердо и опытно,
лучше всех этих побрякушек.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж
лучше пей, да
дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие
лучше, чем я в самом
деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
— Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь; во-первых, потому, что слушать менее утомительно; во-вторых, нельзя проговориться; в-третьих, можно узнать чужую тайну; в-четвертых, потому, что такие умные люди, как вы,
лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к
делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?
Половину следующего
дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки
лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть была покойна». Хороша совесть!
— Плохое
дело в чужом пиру похмелье, — сказал я Григорию Александровичу, поймав его за руку, — не
лучше ли нам поскорей убраться?
— Я думаю, что у него очень
хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он сумеет повести
дело, так в этом нет и сомнения:
дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
К тому же он чувствовал беспредельную нравственную усталость, хотя рассудок его в это утро работал
лучше, чем во все эти последние
дни.
— Я вам, Алена Ивановна, может быть, на
днях, еще одну вещь принесу… серебряную…
хорошую… папиросочницу одну… вот как от приятеля ворочу… — Он смутился и замолчал.
Что ж, страданье тоже
дело хорошее.
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да
лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на
днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
— Гм! — сказал тот, — забыл! Мне еще давеча мерещилось, что ты все еще не в своем… Теперь со сна-то поправился… Право, совсем
лучше смотришь. Молодец! Ну да к
делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый человек.
Наконец, пришло ему в голову, что не
лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное
дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет ходить каждый
день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора
хорошего, лучшего, целый консилиум… Одним словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и братом.
Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого
дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, — нет уж,
лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.
— Как это? Всякий
день перебирай все углы? — спросил Захар. — Да что ж это за жизнь?
Лучше Бог по душу пошли!
— В самом
деле, о празднике
лучше напишу, — сказал Илья Иванович.
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это, как на естественное, иначе быть не могущее
дело, или,
лучше сказать, никак не смотрел, а поступал так, без всяких умозрений.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего
дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня
лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
— Привыкнете-с. Вы ведь служили здесь, в департаменте:
дело везде одно, только в формах будет маленькая разница. Везде предписания, отношения, протокол… Был бы
хороший секретарь, а вам что заботы? подписать только. Если знаете, как в департаментах
дело делается…
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка
лучше у меня на целый
день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
— Не брани меня, Андрей, а
лучше в самом
деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Как же не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были так себе, ничего не слышно, ни
хорошего, ни дурного, делают свое
дело, ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!
Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый
день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни в чем, что, словом,
лучше умереть, чем жить у него.
— В какие дома мы еще поедем? — горестно воскликнул Обломов. — К незнакомым? Что выдумал! Я пойду
лучше к Ивану Герасимовичу;
дня три не был.
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь
день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы
лучше… а о ком?
— И в самом
деле по оказии-то
лучше, — отвечал Илья Иванович и, пощелкав перо об стол, всунул в чернильницу и снял очки.
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и
лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели
дело ее потеряно?..
— Нет, нет, я
лучше опять заеду на
днях, — сказал он, уходя.
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто
лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного
дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
«
Дело доброе,
Да и луга
хорошие,
Дурачьтесь, Бог простит!
А если доле заставите воздыхать первостатейного бесплодно, то он, будучи занят
делами государственными, вас оставит, дабы не терять с вами драгоценнейшего времени, которое он
лучше употребить может на пользу общественную.