Неточные совпадения
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин
дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло
из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь,
из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в
доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Вылезли
из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет
дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера.
С каждым годом притворялись окна в его
доме, наконец остались только два,
из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили
из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Из поручений досталось ему, между прочим, одно: похлопотать о заложении в опекунский совет [Опекунский совет — учреждение, ведавшее воспитательными
домами и занимавшееся также выдачей ссуд под залог имений.] нескольких сот крестьян.
Поутру, ранее даже того времени, которое назначено в городе N. для визитов,
из дверей оранжевого деревянного
дома с мезонином и голубыми колоннами выпорхнула дама в клетчатом щегольском клоке, [Клок — дамское широкое пальто.] сопровождаемая лакеем в шинели с несколькими воротниками и золотым галуном на круглой лощеной шляпе.
Только одна половина его была озарена светом, исходившим
из окон; видна была еще лужа перед
домом, на которую прямо ударял тот же свет.
А между тем в других концах города очутилось у каждого
из членов по красивому
дому гражданской архитектуры: видно, грунт земли был там получше.
В
доме были открыты все окна, антресоли были заняты квартирою учителя-француза, который славно брился и был большой стрелок: приносил всегда к обеду тетерек или уток, а иногда и одни воробьиные яйца,
из которых заказывал себе яичницу, потому что больше в целом
доме никто ее не ел.
Колымага, сделавши несколько поворотов
из улицы в улицу, наконец поворотила в темный переулок мимо небольшой приходской церкви Николы на Недотычках и остановилась пред воротами
дома протопопши.
Каменный ли казенный
дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос
из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие
из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает
из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный и красный, как зарево пожара, начинал показываться из-за зубчатого горизонта
домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!..
Я пошел прямо к Вернеру, застал его
дома и рассказал ему все — отношения мои к Вере и княжне и разговор, подслушанный мною,
из которого я узнал намерение этих господ подурачить меня, заставив стреляться холостыми зарядами. Но теперь дело выходило
из границ шутки: они, вероятно, не ожидали такой развязки.
В темноте ничего нельзя было разобрать; однако я
из осторожности обошел, будто гуляя, вокруг
дома.
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон
дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один
из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в ворота одного
из лучших
домов Пятигорска.
— Впрочем, для тебя же хуже, — продолжал Грушницкий, — теперь тебе трудно познакомиться с ними, — а жаль! это один
из самых приятных
домов, какие я только знаю…
Мещанин скосил на него глаза исподлобья и оглядел его пристально и внимательно, не спеша; потом медленно повернулся и, ни слова не сказав, вышел
из ворот
дома на улицу.
Похвальный лист этот, очевидно, должен был теперь послужить свидетельством о праве Катерины Ивановны самой завести пансион; но главное, был припасен с тою целью, чтобы окончательно срезать «обеих расфуфыренных шлепохвостниц», на случай если б они пришли на поминки, и ясно доказать им, что Катерина Ивановна
из самого благородного, «можно даже сказать, аристократического
дома, полковничья дочь и уж наверно получше иных искательниц приключений, которых так много расплодилось в последнее время».
И, снова остервенясь, он раз десять сразу,
из всей мочи, дернул в колокольчик. Уж конечно, это был человек властный и короткий в
доме.
Петр Петрович Лужин, например, самый, можно сказать, солиднейший
из всех жильцов, не явился, а между тем еще вчера же вечером Катерина Ивановна уже успела наговорить всем на свете, то есть Амалии Ивановне, Полечке, Соне и полячку, что это благороднейший, великодушнейший человек, с огромнейшими связями и с состоянием, бывший друг ее первого мужа, принятый в
доме ее отца и который обещал употребить все средства, чтобы выхлопотать ей значительный пенсион.
Ей хотелось спросить,
дома ли, по крайней мере, его хозяйка, но она не спросила…
из гордости.
Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех
из них, с которыми
дома обходятся строго и которыми помыкают.
— Да как же вы не понимаете? Значит, кто-нибудь
из них
дома. Если бы все ушли, так снаружи бы ключом заперли, а не на запор изнутри. А тут, — слышите, как запор брякает? А чтобы затвориться на запор изнутри, надо быть
дома, понимаете? Стало быть,
дома сидят, да не отпирают!
Но каково же было его изумление, когда он вдруг увидал, что Настасья не только на этот раз
дома, у себя в кухне, но еще занимается делом: вынимает
из корзины белье и развешивает на веревках!
А Миколай хоть не пьяница, а выпивает, и известно нам было, что он в ефтом самом
доме работает, красит, вместе с Митрием, а с Митрием они
из однех местов.
«И многие
из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела
дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог».
Тут есть большой
дом, весь под распивочными и прочими съестно-выпивательными заведениями;
из них поминутно выбегали женщины, одетые, как ходят «по соседству» — простоволосые и в одних платьях.
Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «
из благородного, можно даже сказать, аристократического
дома».
— Я его знаю, знаю! — закричал он, протискиваясь совсем вперед, — это чиновник, отставной, титулярный советник, Мармеладов! Он здесь живет, подле, в
доме Козеля… Доктора поскорее! Я заплачу, вот! — Он вытащил
из кармана деньги и показывал полицейскому. Он был в удивительном волнении.
Сама бывшая хозяйка его, мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили в другом
доме, у Пяти Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил
из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и был при этом обожжен.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников
из того
дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что тот догонял его, весь запыхавшись.
У Фамусова в
доме парадные сени; большая лестница
из второго жилья, к которой примыкают многие побочные
из антресолей; внизу справа (от действующих лиц) выход на крыльцо и швейцарская ложа; слева, на одном же плане, комната Молчалина.
Сидящий на коне всадник чуть-чуть не доставал рукою жердей, протянутых через улицу
из одного
дома в другой, на которых висели жидовские чулки, коротенькие панталонцы и копченый гусь.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали
из родительских
домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Это был один
из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись
дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Жиды беспрестанно посматривали в одну сторону улицы; наконец в конце ее из-за одного дрянного
дома показалась нога в жидовском башмаке и замелькали фалды полукафтанья.
В следующую же ночь, с свойственною одним бурсакам дерзостью, он пролез чрез частокол в сад, взлез на дерево, которое раскидывалось ветвями на самую крышу
дома; с дерева перелез он на крышу и через трубу камина пробрался прямо в спальню красавицы, которая в это время сидела перед свечою и вынимала
из ушей своих дорогие серьги.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь в свой собственный
дом,
из которого только за час пред тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно говорил...
А в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки,
из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в русском богатом
доме, и тоже за границею, конечно, не у немцев.
А тут раздался со двора в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли! Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А
из соседнего, вновь строящегося
дома раздавался стук топоров, крик рабочих.
Между тем в
доме суматоха продолжалась. То
из одного, то
из другого окна выглянет голова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица.
Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном
доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой
из рода в род.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в
доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр
из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Когда Обломов не обедал
дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и,
из любви к делу, бросалась
из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем дело.
Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им
из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства
дома Обломовых.
Только когда приезжал на зиму Штольц
из деревни, она бежала к нему в
дом и жадно глядела на Андрюшу, с нежной робостью ласкала его и потом хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, наконец, выложить пред ним все, все, что сосредоточилось и жило неисходно в ее сердце: он бы понял, да не умеет она, и только бросится к Ольге, прильнет губами к ее рукам и зальется потоком таких горячих слез, что и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, поспешно уйдет
из комнаты.
Он мало об этом заботился. Когда сын его воротился
из университета и прожил месяца три
дома, отец сказал, что делать ему в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили в Петербург, что, следовательно, и ему пора.
В Гороховой улице, в одном
из больших
домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.