Иногда по двору ходил, прихрамывая, высокий старик, бритый, с белыми усами, волосы усов торчали, как иголки. Иногда другой старик, с баками и кривым носом, выводил из конюшни серую длинноголовую лошадь; узкогрудая, на тонких ногах, она, выйдя на двор, кланялась всему вокруг, точно смиренная монахиня. Хромой звонко шлепал ее ладонью, свистел, шумно вздыхал, потом лошадь снова прятали в темную конюшню. И мне казалось, что старик хочет уехать
из дома, но не может, заколдован.
Неточные совпадения
Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны
из окон
дома.
Было приятно слушать добрые слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан, на улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется
из труб
дома, легкие тени скользят по снегу, тоже что-то рассказывая.
Вот он, дядя Михаил; он выглядывает
из переулка, из-за угла серого
дома; нахлобучил картуз на уши, и они оттопырились, торчат.
Полежав немного, дядя приподнимается, весь оборванный, лохматый, берет булыжник и мечет его в ворота; раздается гулкий удар, точно по дну бочки.
Из кабака лезут темные люди, орут, храпят, размахивают руками;
из окон
домов высовываются человечьи головы, — улица оживает, смеется, кричит. Всё это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.
Обыкновенно дядя Михайло являлся вечером и всю ночь держал
дом в осаде, жителей его в трепете; иногда с ним приходило двое-трое помощников, отбойных кунавинских мещан; они забирались
из оврага в сад и хлопотали там во всю ширь пьяной фантазии, выдергивая кусты малины и смородины; однажды они разнесли баню, переломав в ней всё, что можно было сломать: полок, скамьи, котлы для воды, а печь разметали, выломали несколько половиц, сорвали дверь, раму.
А Григорий Иванович молчал. Черные очки его смотрели прямо в стену
дома, в окно, в лицо встречного; насквозь прокрашенная рука тихонько поглаживала широкую бороду, губы его были плотно сжаты. Я часто видел его, но никогда не слыхал ни звука
из этих сомкнутых уст, и молчание старика мучительно давило меня. Я не мог подойти к нему, никогда не подходил, а напротив, завидя его, бежал домой и говорил бабушке...
Дед неожиданно продал
дом кабатчику, купив другой, по Канатной улице; немощеная, заросшая травою, чистая и тихая, она выходила прямо в поле и была снизана
из маленьких, пестро окрашенных домиков.
Весь
дом был тесно набит невиданными мною людьми: в передней половине жил военный
из татар, с маленькой круглой женою; она с утра до вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще других задорную песню...
Мы, весь
дом, стоим у ворот,
из окна смотрит синее лицо военного, над ним — белокурая голова его жены; со двора Бетленга тоже вышли какие-то люди, только серый, мертвый
дом Овсянникова не показывает никого.
Знакомство с барчуками продолжалось, становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною дедова
дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочередно или по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько, сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь
из них всегда следил, как бы полковник не застал нас врасплох.
Я видел также, что дед готовит что-то, пугающее бабушку и мать. Он часто запирался в комнате матери и ныл, взвизгивал там, как неприятная мне деревянная дудка кривобокого пастуха Никанора. Во время одной
из таких бесед мать крикнула на весь
дом...
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку
из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет
дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Поехали. Мать несколько раз обернулась, взмахивая платком, бабушка, опираясь рукою о стену
дома, тоже трясла в воздухе рукою, обливаясь слезами, дед тоже выдавливал пальцами слезы
из глаз и ворчал отрывисто...
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в
доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Всё в
доме строго делилось: один день обед готовила бабушка
из провизии, купленной на ее деньги, на другой день провизию и хлеб покупал дед, и всегда в его дни обеды бывали хуже: бабушка брала хорошее мясо, а он — требуху, печенку, легкие, сычуг. Чай и сахар хранился у каждого отдельно, но заваривали чай в одном чайнике, и дед тревожно говорил...
Мне, Вяхирю и Чурке очень не нравилось, когда этот человек начинал перечислять, в каком
доме есть хворые, кто
из слобожан скоро умрет, — он говорил об этом смачно и безжалостно, а видя, что нам неприятны его речи, — нарочно дразнил и подзуживал нас...
Он знал историю жизни почти каждого слобожанина, зарытого им в песок унылого, голого кладбища, он как бы отворял пред нами двери
домов, мы входили в них, видели, как живут люди, чувствовали что-то серьезное, важное. Он, кажется, мог бы говорить всю ночь до утра, но как только окно сторожки мутнело, прикрываясь сумраком, Чурка вставал из-за стола...
Неточные совпадения
И вы, красотки молодые, // Которых позднею порой // Уносят дрожки удалые // По петербургской мостовой, // И вас покинул мой Евгений. // Отступник бурных наслаждений, // Онегин
дома заперся, // Зевая, за перо взялся, // Хотел писать — но труд упорный // Ему был тошен; ничего // Не вышло
из пера его, // И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу.
Недвижим он лежал, и странен // Был томный мир его чела. // Под грудь он был навылет ранен; // Дымясь,
из раны кровь текла. // Тому назад одно мгновенье // В сем сердце билось вдохновенье, // Вражда, надежда и любовь, // Играла жизнь, кипела кровь; // Теперь, как в
доме опустелом, // Всё в нем и тихо и темно; // Замолкло навсегда оно. // Закрыты ставни, окна мелом // Забелены. Хозяйки нет. // А где, Бог весть. Пропал и след.
Вылезли
из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет
дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера.
С каждым годом притворялись окна в его
доме, наконец остались только два,
из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили
из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Из поручений досталось ему, между прочим, одно: похлопотать о заложении в опекунский совет [Опекунский совет — учреждение, ведавшее воспитательными
домами и занимавшееся также выдачей ссуд под залог имений.] нескольких сот крестьян.